Камерные гарики
Шрифт:
от памяти спасаясь и тоски,
уроками атаки и смирения
заимствуясь у шахматной доски.
Как обезумевший игрок,
всецело преданный азарту,
я даже свой тюремный срок
стихами выставил на карту.
Поют в какой-то женской камере,
поют навзрыд – им так поется!
И всюду стихли, смолкли, замерли,
и только песня раздается.
Колеса,
мотив извлекают из рельса:
держись и крепись, впереди темнота,
пока ни на что не надейся.
Смешны слова про равенство и братство
тому, кто, поживя с любой толпой,
почувствует жестокость и злорадство
в покорной немоте ее тупой.
Кому судьбой дарована певучесть,
кому слышна души прямая речь,
те с легкостью несут любую участь,
заботясь только музыку сберечь.
Клянусь я прошлогодним снегом,
клянусь трухой гнилого пня,
клянусь врагов моих ночлегом —
тюрьма исправила меня.
Ломоть хлеба, глоток и затяжка,
и опять нам беда не беда;
ах, какая у власти промашка,
что табак у нас есть и еда.
Я понял это на этапах
среди отбросов, сора, шлаков:
беды и боли горький запах
везде и всюду одинаков.
Снова путь и железная музыка
многорельсовых струн перегона,
и глаза у меня – как у узника,
что глядит за решетку вагона.
И тюрьмы, и тюрьмы – одна за другой,
и в каждой – приют и прием,
и крутится-вертится шар голубой,
и тюрьмы, как язвы, на нем.
Веди меня, душевная сноровка,
гори, моя тюремная звезда,
от Бога мне дана командировка,
я видеть и понять пришел сюда.
Я взвесил пристально и строго
моей души материал:
Господь мне дал довольно много,
но часть я честно растерял,
а часть усохла в небрежении,
о чем я несколько грущу
и в добродетельном служении
остатки по ветру пущу.
Минуют сроки заточения,
свобода поезд мне подкатит,
и я скажу: «Мое почтение!» —
входя в пивную на закате.
Подкинь, Господь, стакан и вилку
и хоть пошли опять в тюрьму,
но тяжелее, чем бутылку,
отныне я не подниму.
Загорск – Волоколамск – Ржев – Калуга —
Рязань – Челябинск – Красноярск
79 – 80
В лагере я стихов не писал, там я писал прозу.
СИБИРСКИЙ ДНЕВНИК
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Судьбы моей причудливое устье
внезапно пролегло через тюрьму
в глухое, как Герасим, захолустье,
где я благополучен, как Муму.
Все это кончилось, ушло,
исчезло, кануло и сплыло,
а было так нехорошо,
что хорошо, что это было.
Живя одиноко, как мудрости зуб,
вкушаю покоя отраду:
лавровый венок я отправил на суп,
терновый – расплел на ограду.
Приемлю тяготы скитаний,
ничуть не плачась и не ноя,
но рад, что в чашу испытаний
теперь могу подлить спиртное.
Все смоет дождь. Огонь очистит.
Покроет снег. Сметут ветра.
И сотни тысяч новых истин
на месте умерших вчера
взойдут надменно.
С тех пор как я к земле приник,
я не чешу перстом в затылке,
я из дерьма сложил парник,
чтоб огурец иметь к бутылке.
Живу, напевая чуть слышно,
беспечен, как зяблик на ветке,
расшиты богато и пышно
мои рукава от жилетки.
Навряд ли кто помочь друг другу может,
мы так разобщены на самом деле,
что даже те, кто делит с нами ложе,
совсем не часто жизни с нами делят.
Я – ссыльный, пария, плебей,
изгой, затравлен и опаслив,
и не пойму я, хоть убей,
какого хера я так счастлив.
Я странствовал, гостил в тюрьме, любил,
пил воздух, как вино,
и пил вино, как воздух,
познал азарт и риск, богат недолго был
и вновь бездонно пуст.
Как небо в звездах.
Я клянусь всей горечью и сладостью
бытия прекрасного и сложного,
что всегда с готовностью и радостью
отзовусь на голос невозможного.
Не соблазняясь жирным кусом,
любым распахнут заблуждениям,
в несчастья дни я жил со вкусом,
а в дни покоя – с наслаждением.
Что ни день – обнажившись по пояс,
я тружусь в огороде жестоко,