Камов и Каминка
Шрифт:
Не найдя подходящего слова, художник Каминка оскорбленно замолчал и отвернулся к стене.
Несколько мгновений было тихо.
— Великое знание похоже на незнание, великое умение — на неумение. — Голос художника Камова был ясен и ровен, словно он, хорошо подготовившись, читал лекцию, что и было со злорадством подмечено художником Каминкой. — От обычного и даже необходимого юношеского упоения виртуозностью, техническим щегольством большой мастер выходит на уровень, где техника, превращаясь в то, чем она и должна быть — средством, а не целью, становится незаметна. Технически безупречные позднеэллинистические работы или блестящая техника Мейсонье могут вызвать восторг, удивление, восхищение, но сердце остается равнодушным, в то время как неуклюже вырезанная пара на какой-нибудь погребальной этрусской шкатулке или безыскусная средневековая Мадонна трогают до слез. — Слова падали монотонно, словно капли из текущего крана. — От виртуозной роскоши тончайше прописанных молодым Рембрандтом кружев и драгоценностей он
Он замолчал. Молчал и художник Каминка. Прошло несколько долгих минут, И снова тишину нарушил глубокий негромкий голос художника Камова:
— Ты помнишь концерт, на которым мы были с Колей Благодатовым?..
На этом месте мы прервем монолог художника Камова, поскольку читатель, скорее всего, с господином Благодатовым не знаком, и поэтому на всякий случай сообщим ему, что Николай Благодатов был одним из тех удивительных, может быть, только в России и встречающихся людей. На жизнь он зарабатывал инженерным трудом, но всем сердцем, душой, всем своим существом жил исключительно искусством, к которому питал неодолимую страсть. Коля (читатель простит нам душок фамильярности, сквозящий в употреблении сокращенного имени: с этим человеком мы знакомы не один десяток лет) коллекционировал живопись, что в те давнишние шестидесятые и семидесятые годы было делом совершенно не ординарным. Художники из чувства уважения к нему, а может быть, потому, что видели в нем своего рода юродивого, продавали ему работы за символическую цену, скажем, рублей за десять, которые Коля аккуратно выплачивал в рассрочку полгода. Помимо коллекционирования, а на деле покровительства искусствам Благодатов был изрядным меломаном. Однажды Коля пригласил художников Камова и Каминку на концерт заезжего московского пианиста Алексея Любимова.
Итак, три товарища отправились на концерт, в программе которого около каждого произведения было отмечено: «Первое исполнение в СССР». Одно за другим бешеными аплодисментами встречала аудитория дотоле неслышанные в России шедевры современной музыки Штокхаузена, Булеза, Кейджа… Но вот, когда закончилось первое отделение, неожиданно для всех Любимов уселся за фортепиано. Чем вызвал немалое удивление — все же бисы принято играть после второго отделения. Но еще большее удивление вызвал выбор: противу всяких ожиданий Алексей Любимов сыграл самое затасканное произведение музыкальной литературы, с которым конкурировать могли бы разве что полонез Огинского и «Танец маленьких лебедей». Из-под пальцев пианиста поплыла в зал бесхитростная трогательная мелодия — ее на первом году обучения спотыкаясь и фальшивя, вымучивает каждый несчастный ребенок, которого заботливые родители усаживают за пыточный инструмент под называнием фортепиано: «К Элизе» Бетховена.
Второе отделение являлось продолжением первого: все те же Кейдж, Булез, Штокхаузен. Вряд ли бывший дом Вильегорского слыхивал шквал аплодисментов, подобный тому, который по окончании клавирабенда произвела в тот вечер элита просвещенной питерской публики. А когда овация достигла апогея, Любимов снова сел за рояль. Напряженная тишина сковала зал. Пианист задумчиво поднял руки, на томительную секунду задержал их над клавишами, медленно опустил, и снова в зал полились простодушные звуки «К Элизе» Бетховена… Вот, собственно, и вся история. А теперь, поскольку читатель обрел необходимый для понимания речи художника Камова фон, мы продолжим ее излагать.
— Чем был этот бис? Предупреждением? Призывом? В детстве я читал одну корейскую сказку. Возможно, и тебе приходилось ее читать, сборник китайских и корейских сказок в темно-красной обложке. Речь там шла о крестьянине, который по каким-то своим делам отправился в город. По дороге он увидел огромную змею, приготовившуюся сожрать беспомощных птенцов. Голубка, ничего не могущая сделать, беспомощно кружила над гнездом. Пожалел крестьянин птенцов, выхватил нож и убил змею. Дела задержали его в городе, и на обратном пути, чтобы не блуждать в темноте, он решил заночевать около придорожной церкви. Подложил под голову котомку и уснул, а проснулся на рассвете в объятьях огромной змеи. «Не убивай меня, что я сделал тебе?» — взмолился крестьянин. «Ты убил моего мужа», — прошипела змея. Плача, стал умолять крестьянин змею отпустить его. «Хорошо, — глумливо ответила змея. — Если до первого луча солнца церковный колокол зазвонит, я тебя отпущу». Горизонт уже начал светлеть. Редеющая тьма сменилась глубокой синевой, затем восток стал алеть, до появления солнца оставались считаные минуты, и
Художник Каминка кивнул, и хотя художник Камов по причине того, что уже совсем стемнело, кивка видеть не мог, движение каким-то образом было им почувствовано, и он продолжил:
— Значит, был в Еврейском музее. Он на первый взгляд предлагает метафорическое решение. Обман, как и все у них. Метафора, хочешь, скажи образ — разница-то какая, — это пространство, которое человек обживает, обнаруживая и сознавая, нарабатывая в меру своего таланта, опыта, душевных свойств все новые и новые связи. Ну, как у Ломоносова: сопряжение далековатых обстоятельств. Тебе же под видом метафоры предлагают подлость: комфортабельную прогулку в газовую камеру с гарантированным хеппи-эндом магазина сувениров на выходе. Удивительно только, как там они в качестве сувениров не торгуют ну если не аутентичными, так копиями стриженых волос, детских туфелек и стирального мыла из человеческого жира. Мои объекты никому ничего не навязывают. Они становятся частью природы, меняются вместе с ней. Я не нагружаю их текстом, интерпретациями. Если Малевич оторвался от изобразительности, я возвращаю объект в изобразительность. Вспомни слова этого мерзавца: «Мы отменяем все запреты, мы отменяем все табу». А знаешь, что за этим стоит? Война с культурой, до полного ее уничтожения. Ибо любая культура начинается с табу. Воюя с культурой, они на самом деле воюют с жизнью. И не случайно они спекулируют понятиями равенства, демократии. Полное равенство — это хаос, то есть смерть, а жизнь — это иерархия, организованное неравенство. Существуют животные, которые, когда популяция разрастается чрезмерно, совершают самоубийство, дабы она сократилась до нужных размеров. Вполне возможно, нечто похожее происходит сейчас с человечеством и постмодернизм вкупе с политкорректностью являются не чем иным, как орудием коллективного самоубийства. Их схоластические упражнения, даже если результат на первый взгляд идентичен моему, к жизни отношения не имеют. То, что труповозка обеспечена хорошим холодильником, вовсе не значит, что внутри находятся живые люди.
— Сам ты схоластик, — буркнул художник Каминка.
— Все, что интересует мразь вроде этого твоего Стиви, — словно не слыша продолжал художник Камов, — это успешный маркетинг идеологии и власть. И в этом он ничем не отличается от тех, кто нас гонял при родимой советской, Ты определение соцреализма помнишь?
Художник Каминка кивнул.
— Ясное дело! Такое не забывается. Как там: стиль реалистический по форме и социалистический по содержанию. И твой губошлеп…
— Ну почему мой? — слабо возмутился художник Каминка.
— Потому что твой, — отрезал художник Камов. — Помнишь, он сказал: нас не интересует, что они умеют, нас интересует, что у них в голове. Чем это отличается от «социалистическое по содержанию и реалистическое по форме»? Да ничем: и те и другие разделяют форму и содержание, что равноценно отделению головы от тела. А голову от тела отделять нельзя. То есть можно, конечно, но уже после этого не жди, что объект твоих опытов будет жизнеспособен. Возьми портреты одного и того же человека, хоть Воллара. Сезанн, Ренуар, Пикассо — при внешней узнаваемости Воллара разный формальный подход создает порой диаметрально противоположный смысл. Что же до моих работ, то ты, конечно, волен поносить их сколько угодно. Но ты не можешь обвинить меня в спекулятивности, в желании заработать, в трусости.
— Вот-вот, — перебил его художник Каминка, — там, где европеец для понта на прием вместо галстука наденет на шею сливную веревку от унитаза и тем удовлетворится, там русский человек на этой веревке из принципа и удавится.
— Может, и так, — равнодушно сказал художник Камов, — да только, по мне, это честнее, чем зарабатывать подлостью, и уж наверняка лучше, чем, как некоторые, самовлюбленно заниматься мародерством.
— Мародерство, ты это что имеешь в виду? — натянуто спокойным голосом произнес художник Каминка.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
Художник Каминка оторопел: он ничего не крал у Камова! Это он сам, Камов, предложил розыгрыш, в результате закончившийся катастрофой! А может — дыхание, превратившись в жесткий, колючий комок, застряло в горле вжавшегося в стену художника Каминки, — а может, Камов имеет в виду вовсе не эту идиотскую шутку, а его, Каминки, работу, то, на что он потратил всю свою жизнь?
Обида кипящей волной захлестнула художника Каминку: хорошо, пусть все, что сделал он, сводилось к кропотливому, любовному изучению и заимствованию у тех, кого Господь наградил талантом смотреть и видеть, что из того? Он не шел своей дорогой не потому, что ему не хватало смелости, но потому, что он ее нигде не видел. Он не был звездой, он подобно луне светился чужим светом, но его вины в том не было. Называть это мародерством? Самовлюбленно! Это про него, человека, который ежедневно, ежечасно поедом себя ел за отсутствие смелости, благородства, щедрости, всего того, чем в избытке обладал его друг. Друг?..