Камов и Каминка
Шрифт:
Профессор Шац, еще раньше попрощавшийся с гостями, убежал на урок.
— Ну что ж, до встречи, Apex? — сказал художник Камов.
— Попрыгайте еще там, — сказал Apex и прижал к своей груди обоих художников.
«Вот, — подумал художник Каминка, уткнувшись носом в ареховскую тельняшку, — когда-то прощались навсегда, а теперь…» — подумал и всхлипнул.
— Долгие проводы, лишние слезы, — сказал Apex и утер глаза. — Берегите себя.
Снова, как и сутки назад, они, спотыкаясь, шли вслед за качающимся светом фонаря. Наконец Бенвенутто остановился:
— Мы пришли.
— Спасибо, Бенвенутто, до свидания, — сдернув ушанку, сказал художник Камов.
— Большая честь, — пробормотал художник Каминка.
Заскрежетали замки, и полоска света отодвинула тяжелую, обитую железом дверь.
— Прощайте, друзья. — Бенвенутто поднял руку. Широкий рукав пополз к локтю, обнажив мускулистое запястье. — Удачи,
Дверь за ними захлопнулась, и художники Каминка и Камов ступили из прохлады подземелья во влажную, горячую вату хамсина. Художник Камов растерянно озирался, тяжело опираясь на лыжную палку. Покрасневшее лицо его покрылось крупными каплями пота.
— Куда идти-то?
Художник Каминка повел глазами по сторонам.
— Пойдем налево, — неуверенно сказал художник Каминка и, провожаемый настороженными глазами нескольких лежавших среди груд мусора худых длинноногих кошек, медленно двинулся по неровному потрескавшемуся асфальту.
Они шли наугад по пустым грязным переулкам, но вскоре навстречу им стали попадаться люди, улицы становились светлее, начали появляться витрины рыночных забегаловок и ресторанчиков, быстро заполнявшихся беззаботной веселой публикой. Никто не обращал на них никакого внимания, и не потому, что внешний вид друзей не мог его к ним привлечь, напротив, они выглядели словно два клоуна, сбежавшие с арены цирка. Низкорослый художник Каминка был одет в синие с бело-красными полосами, чуть ниже колена широкие бермуды и в ярко-зеленую тишотку с ядовито-желтой святящейся надписью «I love Israel» на груди. На его голове красовалась широкополая соломенная шляпа, на носу криво сидели солнечные зеркальные очки. Рядом с ним, тяжело опираясь на палку, с лыжами на плече, вышагивал долговязый художник Камов. Белое облачко ушанки кособоко притулилось на его голове, седая борода падала на потертый черный ватник. Однако так уж устроен этот населяющий Тель-Авив беззаботный, веселый народ, что для того, чтобы привлечь здесь к себе внимание, надобно быть либо красивой молодой женщиной, либо красивым молодым мужчиной, а все остальное никого не интересует, никого не касается, каждый волен одеваться и вести себя как ему вздумается, без опасения, что его поведение или внешний вид будут истолкованы не то что неправильно, а вообще хоть каким-нибудь образом.
Они двигались вместе с толпой, не ведая, куда несет их людской поток, и каждый был погружен в свои мысли. Рядом с рестораном «Минзар» художник Камов столкнулся с внезапно вышедшей из-за угла смуглой девушкой в белых шортах и черном топике.
— Миль пардон, барышня. — Он прижал лыжную палку к груди и, крае сознания отметив, какие они здесь красивые, вернулся к мучившим его мыслям о нарушении психики, проистекшем от сочетания непривычной жары с чрезмерным потреблением алкоголя, и ежели так, то что из этого следует и, опять же, что с этим делать. Ни он, ни бредший в неменьшей задумчивости художник Каминка не обратили внимания, что девушка в черном топике последовала ними с прижатым к уху телефоном.
На семнадцатом этаже «Кольбо Шалом», полулежа в кресле и положив ноги на стол, Николай Николаевич бездумно следил за тем, как закатное солнце собирает вокруг себя свиту золотистых облаков. Телефонный звонок вывел его в этого близкого к нирване состояния.
— Первый слушает… В какую сторону они двигаются? Простите, не расслышал, к морю? О’кей, продолжать слежку, держаться на расстоянии, на глаз не лезть и без моих указаний никаких действий не предпринимать. Докладывать в случае необходимости. И, Михаль, — молодец, спасибо.
Он сунул телефон в карман, встал, потянулся и, пробормотав: «Бедные бедные сукины дети», вышел из комнаты.
Солнце уже спустилось к морю, вытянулись тени, но горячий влажный воздух и не думал становиться прохладнее. Обливаясь потом, художник Каминка брел по улице рядом с художником Камовым, сам не зная, куда и зачем они идут. События последних полутора суток, низвергнувшие его с высоты любимца истеблишмента в преисподнюю и поставившие теперь в положение преследуемого отщепенца, затронули его меньше, чем этого можно было ожидать. То есть в сознании его присутствовали и страх и растерянность, но все это перекрывалось чувством глубочайшей горькой обиды, ощущением негаданно откуда вдруг нагрянувшей катастрофы.
За всю свою уже долгую преподавательскую карьеру художник Каминка в разу не то что пропустил, не опоздал на урок. В общении со студентами не допускал небрежности, фальши, равнодушия — обычных грехов траченного долгой службой педагога. Что касаемо его творческой (он ненавидел это слово) деятельности, то, надо признать, ему приходилось делать посредственные, даже плохие работы, но врать в них — он не врал. Ни честолюбие (а он, как и большинство его коллег,
И вот теперь эта опора, опора, в которой он никогда не сомневался, рухнула, сделав его жизнь бессмысленной, смешной и нелепой. Его ближайший, любимый друг видел не его, а его отражение в кривом, недобром зеркале. Кто это говорил: «Счастье — это когда тебя понимают»? Его не только не понимали, его понимали совершенно превратно! Его откровенность, его любовь были поруганы, оплеваны. Все, что он делал, все, что говорил, все это было истолковано образом противоположным, злоумышленным и злокозненным. Обвинить его в самовлюбленности! Его, человека, который себя не только не любил — чего не было, того не было, — напротив! Он стыдился себя, презирал, знал лишь сомнения, боль, неуверенность. Денно и нощно грыз он себя за трусость, за бесхребетность, за отсутствие самостоятельности, за поверхностный ум, за свою несостоятельность в роли отца, мужа, любовника, сына… И если ближайший друг видел перед собой не его, а человека, к нему никакого отношения не имеющего, что же спрашивать с других? Но может, дело обстоит вовсе не так и его друг прав? И это он всю свою жизнь обманывал себя самого? Что если он и в самом деле самовлюбленный болван? Самовлюбленный болван… Художник Каминка окончательно запутался в своих мыслях, тем паче что ни удержать их, ни хоть как-то проанализировать он был просто не в состоянии, ибо мысли эти были погружены в мутное, липкое болото обиды, отчаяния и растерянности. Они молча двигались куда глаза глядят, рядом, но не вместе, погруженный в свою боль и обиду художник Каминка и обдумывающий происшедшее за последние сутки художник Камов. Похоже, что зря они, эти узурпаторы, эти подлые предатели, торжествуют победу, война все-таки идет, и никто не знает, чем она закончится. Надо бороться, как бы и что бы ни происходило, надо бороться…
Набережная была заполнена народом. Поток машин несся в сторону Яффо. Красный диск солнца уже почти касался горизонта, и от него по гладкому морю к набережной бежала поблескивающая легкой рябью дорожка. Они пересекли приморскую дорогу и, загребая ногами песок, подошли к краю воды. Порыв налетевшего с моря бриза приподнял свисающую с головы художника Камова седую прядь, и она взвилась кверху, словно оживший на флагштоке вымпел. Отерев заливающий глаза пот, он распаковал лыжи. Художник Каминка безучастно наблюдал за тем, как, тяжело дыша, художник Камов согнулся, затянул крепления, затем с трудом выпрямился, натянул на голову ушанку.
— Ну что ж, Сашок, — сказал он с некоторой неловкостью, — похоже, расстаемся. Увидимся ли?
Художник Каминка молча дернул левым плечом.
— Да… Не сердись, Сашок. — Голубые глаза художника Камова увлажнились. — Может, последний раз говорим. Прости, если задел тебя, да что говорить, конечно, задел. Не со зла, поверь.
Художник Каминка вяло кивнул.
— Конечно, Мишенька. Чего там. Счастливого пути.
— Обнимемся, Саша, — сказал художник Камов и прижал художника Каминку к груди. Пуговица ватника больно впилась ему в ноздрю, но художник Каминка стоически терпел боль, покуда художник Камов не выпустил его из объятий.