Кампучийские хроники
Шрифт:
Обвинение — тяжкое!
Но в те годы и мы, и вьетнамцы именовались западной прессой «оккупантами».
Мы начали вязнуть в Афгане, вьетнамцы — в Кампучии.
Правда, в отличие от наших идеологов ханойские пропагандисты действовали тоньше. Не знаю, может быть, кто-то из них был очарован знаменитым полотном Верещагина «Апофеоз войны», но пирамиды из человеческих черепов среди тропических зарослей возводить они умели с необыкновенной художественной фантазией.
Мы приехали в местечко Пимро, где когда-то располагался агрономический колледж. Тишина вокруг была такая, что стрекот цикад резал уши. Несколько кхмерских товарищей из отдела печати. Несколько неизвестных товарищей из спецслужб Народной Кампучии.
Перед нами вырастает вот зелёная стена из увитого лианами бамбука, за которым выложена самая изощренная пирамида из черепов. По сравнению с ней зловещий холм, составленный тамерлановым воинством, и почти фотографически прописанный на верещагинском полотне, кажется маленьким бугорком. Прямо перед этой страшной рукотворной горой, огромная яма с булькающей гнилой водой зеленоватого оттенка. Смрад ужасный. Кого-то из группы выташнивает. Павлик близок к обморочному состоянию. Я чувствую, что начинаю сходить с ума.
— Пашка, — кричу я оператору, что неуместно в этой обстановке, — снимай геноцид! Вот он! Вот!
Показываю ему на не весть, кем брошенную на эту пирамиду смерти детскую соску и мужскую расчёску.
Право, не знаю, кто это сделал. Но такой наглядной пропаганды я больше не встречал нигде и никогда. Снимает Павел, снимают все остальные. И в этот момент с небес на нас обрушиваются потоки дождя. Трубин закрывает своим могучим торсом кинокамеру.
— Шеф, срочно беги к машине за плёнкой, иначе останемся без камеры.
Делать нечего. Я бреду под окружающей меня со всех сторон водой наискосок через поле, к стоящей на дороге у въезда в бывший колледж нашей канареечной «Ладе». Неожиданно проваливаюсь под землю. Понимаю, что свалился в могилу. Пытаюсь выбраться из нее. Рука упирается во что-то сколькое и округлое. Боже мой! В руке у меня череп. Крик застывает в глотке.
Я не знаю, как выбрался из этой ямы. Как заставил себя дойти до машины и взять в багажнике рулон полиэтиленовой плёнки. Не знаю, как шёл обратно к зелёным зарослям, за которыми скрывалась пирамида смерти.
Когда я пришёл с плёнкой к сбившейся кучке журналистов и наших гидов, ливень прекратился также внезапно, как начался. От моих джинсов и рубашки повалил пар. Я отдал плёнку Павлику и молча побрёл по начинающей тут же просыхать тропинке в обратный
Я был сыт по горло зрелищем, выставленной напоказ смерти. Этому, умело срежиссированному и смонтированному гениальными декораторами, перформансу. Его еще долгое время будут показывать доверчивым или циничным журналистам, для которых это всего лишь удачный объект съемки, за которую им отвалят кучу денег. Этот рукотворный апофеоз человеческой жестокости. Такой вот геноцид, твою мать!
Мы вернулись в Пномпень ближе к вечеру, и всю дорогу я молчал. В городе кто-то из посольских сказал, что в Москве умер Владимир Высоцкий. В магазине для дипломатов я купил три бутылки джина. Напиток был тот ещё. С мутным осадком на дне. Видать остался со времен падения лонноловского режима. Мне впрочем, было всё равно. Пашка поставил кассету с «банькой по черному» и мы пили этот сомнительный джин прямо из горлышка. Не умерли, однако. Джин был хоть и просроченный, но не суррогатный.
Вот так мы тогда работали.
«ВОСЬМАЯ ЖЕНА» ДЛЯ «ЧЁРНОГО ПОНЕДЕЛЬНИКА»
Август 1980
— Скажите, пожалуйста, месье Виктор, — сколько жён у русских казаков?
— Восемь, — отвечаю я, не задумываясь.
Мари-Франс, щуплый воробышек из Швейцарии, представительница «Свисс круа руж», официальный статус — медсестра, неофициальный — не знаю. На Мату Хари она не тянет. Хотя глаза у неё божественные. Но сама маленькая и тощая. Не вписывается в образ моей женщины.
Попугай на её плече орёт «Пол Пот, Иенг Сари, Пол Пот, Иенг Сари, Пол Пот, Иенг Сари…» почти до одурения. Её подруги Женевьев и Франсуаз смотрят на нас с недоумением.
Разговор глупый. О том, что русские — многожёнцы. Неужели в июле 1980 года можно быть настолько отсталыми, чтобы видеть в нас диких гуннов с мусульманским вероисповеданием. Нет, конечно! Мари-Франс хочется постебаться.
— Я не понимаю…
— Что?
— Зачем восьмая, если семь дней в неделю. Ну, пусть у вас на каждый день своя жена, но зачем восьмая?
— Это сложно объяснить, Мари-Франс. В жизни каждого мужчины иногда возникает чёрный понедельник. Это такой, знаешь, день, когда вдруг всё тебе надоело. Кажется, жизнь прошла впустую. Ты остаёшься совсем один, как Иисус в пустыне. Ничего не понимаешь. Вчера всё было отлично, а сегодня лучше бы не родиться. И вот тогда приходит она. Восьмая. Для чёрного понедельника. Она приходит и укладывает тебя в постель. И ложится рядом. Она бесконечно ласкова. Как море на рассвете в полный штиль. Ты обгорел. Но эта солёная влага ласкает твою обожжённую кожу. Предрассветный воздух холодит. У твоей восьмой жены прохладная кожа, её пальцы как музыка, её лоно — райские кущи. Нет, она не гурия для гашишинов, она просто восьмая жена для чёрного понедельника.
Васильковые глаза Мари-Франс начинают синеть. Кажется, я достал эту девушку.
Пномпень. Начало сентября 1980 года
Аэропорт Почентонг. Мы стоим с Мари-Франс в нескольких шагах от взлётной полосы, на которую выруливает двухмоторный «дуг» с бортовой надписью «Уганда эйр карго». Французы из экипажа что-то кричат Мари-Франс. Она смотрит на меня. В её глазах слёзы. Через несколько минут самолет оторвётся от взлётной полосы и возьмёт курс на Бангкок. Через полчаса он будет на месте.
— Я люблю тебя, Виктор, — говорит щуплая, как Эдит Пиаф, швейцарская медсестричка. — Я знаю, что ты другой, но это твой шанс. У меня есть сбережения, а ты просто станешь моим мужем. Нужно только сесть в самолёт.
Хорошая сцена для Клода Лелуша, думаю я, глядя в её прекрасные глаза и стараясь не замечать её прочей неказистости.
— Спасибо тебе, Мари-Франс. Я буду помнить о тебе, но у меня есть дочь и жена.
— Мы поможем им, — говорит эта девчонка. — Виктор, русский казак, я буду твоей лучшей женой для чёрного понедельника.