Кандалы
Шрифт:
Засмеялись радостна.
В это время из-за кустов, побрякивая колокольчиком, высунулись две лошадиные морды, приветливо и дружно закивавшие им. Лавр с двумя уздами в руках пошел взнуздывать лошадей. Вукол смотрел на него.
— Проран-то, видно, ушел отсюда? — весело крикнул Вукол Лавру.
Лавр был в старом рваном полушубке, меховой шапке с наушниками и больших тяжелых сапогах. Он наклонился, снимая путы с лошадей, потом встал, выпрямился, поправил шапку, похожую на древнерусский шлем, и поднял улыбающееся, румяное от утреннего ветра
Лаврентий вытянул руку в сыромятной большой рукавице и показал на горизонт:
— Вон там, за островом, работает он теперь! Весной смоет остров!
— Экая озорная река!
— Проран! Он испокон веков такой!.. Непоседливый! Ищет все…
Лавр вывел лошадей из кустов и стал их взнуздывать. Вукол не помогал ему, отвык от крестьянства, он думал: «Проран ушел в другое место, переменил русло, а здесь обмелел».
И не только Проран, вся жизнь в этих местах переменила свое течение, пошла по-новому, сделала радостный сдвиг.
— Ну, садись! — прервал его мысли Лавр, — едем в деревню, только, чур — через канаву не скакать!.. У твоего отца нынче собрание трезвенников! — сказал Лавр, когда они сели на лошадей. — Перед твоим приездом был здесь Челяк и говорил, чтобы и мы с тобой приехали туда! Заждались тебя твои-то! Солдатов тоже будет! Вот и повидаешься со всеми! А братишка твой, Володя, дельный парень. Мы его заранее в учителя в нашу школу прочим.
И они поехали по лесной дороге так же, как ездили прежде.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В начале двадцатого века в стране увеличился глубокий напор новых жизненных сил. Эти силы сталкивались со всем, что стояло на их пути. Для того, что неизбежно должно было совершиться, казалось, довольно было случайного толчка или крика, как достаточно звона колокольчика, чтобы рухнула нависшая снежная лавина в горах.
Веяло непреоборимым духом времени, чувствовалось, что пришла пора чудесного преображения страны, приспело время для ожидаемых перемен и обновлений. Приближение новой эпохи казалось неотложным, как неотложно бывает время родов.
Все кругом говорили: «Так продолжаться жизнь более не может».
В зеркале литературы с неожиданной яркостью встал перед страной ее собственный истерзанный образ — грустная картина развала обветшавшей жизни, начиная с семьи и кончая государством.
Отобразители жизни подчас и сами не знали истинной цены своих вдохновений, не знали предельной накаленности той атмосферы, в которую бросали они выстраданное, новое слово, неожиданно становившееся зажигательным.
В стране происходил показательный суд над заранее осужденной эпохой. Приговор прошлому был вынесен суровый: лучше смерть, чем гниение заживо, лучше борьба, чем безнадежная покорность.
Такие настроения овладели даже всегда холодным и строгим чиновничьим Петербургом. Всюду происходили публичные собрания, звучали горячие речи. Устраивались большие многолюдные литературные и музыкально-вокальные вечера с
Вернувшись из Италии, он поступил на сцену Мариинского театра.
Администрация казенных театров хотела заполучить такой голос на первые роли, однако было маленькое «но»: за певцом числилась политическая неблагонадежность. Могло и нагореть сверху за такую репутацию артиста императорских театров.
В табельные дни, когда за кулисы заходили особы высшего ранга, Ильина никогда не выпускали на сцену, даже из-за кулис старались поскорее спровадить, чтобы не попался на глаза высоких особ.
Кроме того, первые амплуа были заняты корифеями, по понятным причинам невзлюбившими нового певца.
Ильин, встречавшийся в Италии с мировыми знаменитостями и сам мечтавший о мировой славе, в родном театре чувствовал себя скверно: богатейший в мире оперный театр с безграничными постановочными средствами, великолепным хором и первоклассным мощным оркестром, каких не было ни в одном из европейских придворных театров, оказался узкочиновничьим, мертворожденным, бюрократическим учреждением, которым управляли казенные люди, ничего не понимавшие в искусстве. Хозяйственная и закулисная жизнь казенного театра была полна чиновничьих дрязг, сухого формализма, бездушной канцелярщины, закулисных интриг.
В постановке оперного дела царила чудовищная рутина: никаких новшеств на «образцовой» сцене не допускалось, все оставалось таким, каким оно было десятки лет назад. Казенный театр был так же заморожен, как заморожена была вся Россия, с тою разницей, что кругом, во всей жизни, уже появились признаки оттаивания. Весенний лед становился рыхлым. Все чувствовали его непрочность. В частных театрах выдвигались новые таланты, искавшие новых путей искусства, лишь мертвая дирекция императорских театров, застывшая в отживших традициях, ничего не чувствовала, не видела, не понимала.
Окунувшись в расхолаживающую атмосферу казенщины, Ильин почувствовал, что это в тысячу раз унизительнее, чем поступить в протодьяконы, хуже, чем состоять в певчей свите архиерея.
Он очутился в непосредственной близости к миру, на сто лет заморозившему Россию, к тому придворному миру, который погубил Пушкина и Лермонтова, отправил на каторгу Достоевского, расправился с Чернышевским и Шевченко, сгноил в казематах лучших людей страны.
Ильин с завистью смотрел на новый общественный подъем, возникавший перед его глазами, он мог участвовать во всем этом не иначе, как только потихоньку от начальства, выступая на благотворительных вечерах.