Канун
Шрифт:
— Запятнал!
А над ухом Васьки обжигало:
— Гришка… Фарватера-Федьку… перо-ом.
Васька вздрогнул от этого шепота и взглянул на товарища.
Ослепительно горели черные глаза, раздувались ноздри, а в углах губ, лоснящихся алостью, белая вскипала слюна…
Фарватера вынесли на руках из круга.
Трель фараонова свистка близко где-то настойчиво и беспокойно сверлила воздух.
Гришка-Христос, покровский атаман, убивший пряжинского бойца Фарватера «мореным», то есть
Своих товарищей любил, как Христос учеников.
Часто говорил, правда, полушутя:
— Стервецы, ведь я вас, как Христос, люблю. Христос я для вас или нет, суки вы паршивые?
Даже как у Иисуса Иоанн был любимейшим, так у Гришки — Павлик, поварок из греческой кухмистерской с Садовой.
Гришка любил Павлика за молодость и необычайную смелость.
Павлик действительно был смел.
Прямо не умел бояться. Не понимал боязни.
Гришка о нем говорил так (философствовать, как и Христос, он любил):
— Есть люди всякие, каких чудаков бабы не родят. Я вот музыки не понимаю. Один черт для меня, что пианино, что трензель или барабан. Шум, и больше ничего. А скрипку терпеть не могу. Пищит, скулит, точно нищего через Урал тянет. А вот Павлик страха не понимает. Как вот я — музыки. Верно, Павлик, не понимаешь?
Павлик смеется весело, по-детски. И по-детски смотрит глуповатыми, красивыми, как у куклы, глазами:
— Как не понимаю? Что я — чума, что ли? Я знаю: страшно. А только не знаю, как это страшно-то бывает.
— Погоди! — перебивает Гришка. — Идешь ты, скажем, с Лизкой со своей на Митрофаниевском кладбище.
— Никогда мы с ней там не гуляем. Скучно, да и воняет.
— Дурак! Это мы предположим. Понял?
— Ну ладно, понял.
— Ни черта ты не понял… Значит, идешь. Теперь, вдруг из могилы — мертвец. Паршивый такой, почти сгнил.
— Стой! Как же он может?..
— Э! Не перебивай… Это так, вроде сказки. Ну, вылез это… «Ты чего, мол, шкет, со шкицею треплешься, мне, мертвецу, спать не даешь?» Понял? Это мертвец тебя спрашивает.
Павлик смотрит на Гришку непонимающими глазами и начинает вполголоса:
— До-ля-фа!.. Ты не ври…
Гришка безнадежно машет рукой.
Парни смеются.
Павлик не понимает страха, а потому обнаруживание у людей страха, боязни интересует и забавляет его. Особенно если люди боятся пустяков: крыс, пауков, тараканов, щекотки.
Павлик, так же как и ничего, не боится и щекотки, и люди, боящиеся ее, для него необыкновенно смешны и забавны, даже необычайны, как какие-нибудь редкие существа.
Это заставляет его чуть не ежедневно щекотать одного из покрошей, Кольку-Бульонного.
Бульонный — из «чистых», сын вдовы-чиновницы, самый слабый из парней.
Даже малолетний Самсончик с ним справляется.
По будням, в послеобеденные часы, прямо из кухмистерской или после разноса обедов на квартиры, с пустыми судками, Павлик наведывается
Завидя его, покроши, смеясь, Кольке:
— Сейчас тебе, Бульонный, жара будет.
А Павлик, белым костюмом и колпаком, сытыми щеками и улыбкою мелкозубого рта напоминающий веселого здоровяка поваренка с жорж-борманских реклам, садится рядом с Колькою, вздрагивающим от одного взгляда своего вечного мучителя, и говорит, подмигивая парням:
— Бульонный, поди, по мне стосковался?
— Брось трепаться, Павлушка! — сразу пугался парень.
— Зачем трепаться? На гармозе сыграю, только и всего.
Павлик, не торопясь, засучивал на полных розовых руках рукава, скидывал с жарких ног башмаки.
Затем, так же не торопясь, валил слабосильного Кольку, садился верхом.
Точно нехотя проводил пальцами по вздрагивающим Колькиным бокам.
Тот отчаянно взвизгивал, начинал биться, силясь сбросить с себя тяжелого, полнотелого Павлика.
— Мало, брат, каши ел, матка, поди, бульоном кормила, — смеялся веселый палач.
Ловил Колькины руки, раскидывал их в стороны, прижимал в сгибах толстыми пятками и начинал работать вовсю: быстро мелькали пальцы, забегали под мышки, останавливались.
Внезапно схватывали Колькины бока.
Бешенство, ругань, смех, плач — от прикосновения пальцев.
Как гармонист — чего только пальцами не выделывает!
Весело неудержимо Павлику.
Колька — гармонь, значит?
Изумленными, счастливыми глазами смотрит в искаженное непонятным ужасом и мучениями лицо, вскрикивает не понимающий страха Павлик:
— Чего боишься? Вот чудак. Братцы, ведь я легонько, пальчиками только. Вот святая икона!.. Глядите! Во… А он!
— Гармонь, ей-богу! Баян!
Захлебывается от восторга. Раскраснелся весь. Даже полная обнаженная шея порозовела. А Колька воет, визжит, умоляет:
— Пав… Пав… Ай! Ппп… Павлик! Ау! У-у-у! Ми… лень… не… на… на…
Весело, безумно весело Павлику на страхе человеческом, как на гармони, играть. Не выпускает из рук жертвы. Уже не сопротивляется обессилевший Колька, уже не сидит на нем Павлик, а, крепко зажав коленями Колькины ноги, держит его перед собою, как гармонь. И беспощадно-весело и глазами кукольными, красивыми, глуповатыми, и полнокровными персиками-щеками — смеется в измученное, потное, страхом и страданием искаженное лицо.
Не выпускает жертвы — гармони своей.
Все, что захочет, может сыграть.
— Вам что? Полечку? Краковяк?
Восторженными, счастливыми обводит всех глазами.
Но Гришка-Христос вдруг — грозно, зубы оскалив:
— Брось!
С Колькою — истерика. Ослаб. Мутные глаза — мимо Павлика.
Грубо отталкивает Павлика Христос:
— Черт толстомордый! До смерти ведь можно… Чума!
Опустившись на землю, к ограде прижался Колька.
А Павлик недоумевающе смотрит на него, зевает, потягиваясь: