Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
— Это ее мать?
— Кто?
— Ну, женщина, что с Галинкой белье полоскала?
— Мать, — ответил он не сразу, напряженно думая о чем–то своем.
— Знакомая ваша иль родственница?
— Кто?
— Мать Галинки.
— Вроде того, — нехотя ответил он и тут же спросил: — Как пойдем: прямо на Талгирское гирло или к Белосарайке и оттуда на Долгую?
— К Белосарайке, — сказал я, — оттуда через узину перекинемся на ту сторону.
— Ну и шо это нам дасть?
— С Долгой берегом спустимся на юг, до Темрюкского залива.
— Это добре, — сказал он. Закурив папироску, Данилыч затянул песенку, но быстро прервал ее. — Обедать будем на той стороне иль на Белосарайке?
— На той стороне, — сказал я.
— О, це дило! —
— Ну уж! — сказал я.
— Вот тебе и «ну уж», Лексаныч!.. Я говорю за настоящую юшку, а не за ту, шо любая баба может сварить. Вы, наверное, полагаете, мол, щось тут хитрого? Была бы риба, лук, перец, лавровый лист, соль, картошка, морковь, петрушка… Так? Это, конечно, так — можно юшку сварить, шо и в горле щипать будет, и запах в нос получите, и, если риба не худая, жир будет плавать, и мутнотцу жижа иметь будет… Все, как говорится, будет предъявлено, Но такую юшку, шоб вона, стерва, во рту таяла, шоб с нее без вина пьянел, шоб у кого сил нет, налился ими, шоб дурак умней стал, а злой добрым обернулся, — не–ет, Лексаныч! Такую юшку могут создать на Азовском море лишь несколько майстеров этой вэлыкой кулинарии! Я вот сколько ни учился, не дается мне тая юшка. А кореш–то мой секрета вроде и не держит, но и не сказывает. «Все, — говорит, — в плепорции». И еще важно, когда и чего в котел класть.
На Севере юшку делают из трески с печенью. Она у них там «балочкой» называется… Они так и говорят: «Уха по балкам». Это значит: с печенью. Ихняя уха жирная и сытень в жиже содержит. Ее с непривычки много не съешь — живо либо вострого захочешь, либо водки… Тую уху младенец свободно сварит.
— Едал, — сказал я.
— Тем лучше… А у нас юшка делается из сортимента. Тут и судак, и селява, и тарань, и чулара… Но для полной компетенции нужно — это, конечно, смотря по сезону, — класть недомерки красной или осетровую головизну. Совсем хорошо вводить в самый раскип — когда жижа ходуном ходить в котле — речных окуней или ершей. Кое–кто кидает в котел плавники красной или чебаков. Иные перетирают молоки (это, конечно, тоже по сезону) с луковым сердечком и тоже ссыпают, когда вода в котле совсем сатанеет и готова крышку с котла сшибить. Особое внимание уделяют луку. Его надо уметь подбирать… Лук крупный, как барабан, имеет много горечи, и, извиняйте, запах с него дурной из–под крышки бывает, когда уха сварена. Вы заметили, когда этот лук режется, из него молоко, как из коровьих сосков, прет?.. Вот это молоко–то и есть самый вред для юшки. Такой лук, если нет другого, нужно вымачивать в семи–восьми водах… Не–ет! Не совсем вымачивать, а промывать скорее. Нельзя брать и лук, на котором «одежа» слабая, плохо держится, подведет этот лук: он, значит, тронулся в рост, почнет такую приторность выделять, которая убьет все: и лавровый лист, и перец, и рибу. Нельзя класть и картошку, если она хоть чуть- чуть на холоду побывала: от такой картошки уха острый скус потеряет и наберет паршивую сладость…
О рибе хочу сказать. Все, кто варит уху, особенно бабы, потрошат рибу, то есть разрезают ее и выбрасывают внутренности, а вот этого делать–то и не надо: самый навар в юшке получается, если рибу не потрошить — целиком класть!.. Только шо сверху почистить — чешую снять. Потом помыть и давай клади, не кидай, а именно клади в котел. Уху нельзя, варить на маленьком огне — ни в коем случае! На маленьком она должна «доходить».
А варить на бешеном — шоб шторм в котле был, понятно?
Вот какое дело–то сложное, Лексаныч! А ты думаешь, шо ее любой сварит, тем более баба?.. Баба все может, но юшка — дело мужское, наше, рыбацкое.
Завтра либо послезавтра попробуем с тобой у кореша юшку–екстру. Да-а… А зараз, Лексаныч, ежели курсак запросит, пододвинь вон тую сумку. Видишь? Ну вот! В нее Марья житного хлеба, луку та бичков жареных наховала… Ладно?
— Ладно, — сказал я.
Данилыч
43
Данилыч несколько раз подсовывал мне бычков, нажаренных нам в дорогу Марьей Григорьевной. Я знал, что бычки, приготовленные Марьей, только ленивый не станет есть. Но день стоял такой, что об еде не думалось. Море и небо блестели, словно гигантский шатер, обтянутый бледно–голубым атласом. Мотор журчал, как весенний ручей; шлюпка держалась, по выражению Данилыча, «как штык», — она не заваливалась на борт, когда приходилось переходить с кормы на нос, а всегда шла вперед.
Данилыч тихо мурлыкал песенку, слов которой я не мог разобрать. Так поют на Севере каюры — погонщики собачьих упряжек. В воздухе стояла приятная теплота. Я сначала следил за тем, как от кормы к горизонту бежала мелкой гофрировкой вода, но вскоре мне это наскучило. Я люблю море в движении, когда волны взлетают, как гигантские качели, когда огромные массы воды, сталкиваясь, гудят и слышится песня, идущая из груди моря, и видится, как живет и радуется оно. Ведь спокойное море — это бездельное море. На спокойном море всем плохо: человеку, и рыбам, и птицам. Спокойствие — это почти смерть.
Не знаю, то ли короткая ночь, то ли тихое море сделали свое дело, но я задремал. А когда открыл глаза, не сразу понял, что мы уже прошли западный, отмелый берег Таласской косы, небольшой заливчик и вышли на траверз вершины косы Бердянской.
— Смотри, Лексаныч, зараз будем входить в Белосарайский залив, — объявил Данилыч.
Я посмотрел в ту сторону, куда указывал Данилыч, и увидел высокую белую башню маяка Бердянский Нижний, острова — Большой и Малый Дзензик, отмель, обтягивающую конец косы, а за нею широкий простор Белосарайского залива.
— От здесь, — кивнул Данилыч на желтый песчаный берег перед маяком, — Посимдон костыли мои вынес… А там вон, у острова, волна и меня доставила на песок… Зараз чудно думать, шо тут я мог утопнуть!.. Здесь горобышку трудно сховаться… А тогда чуда просил! Вот, Лексаныч, как на море бывает!
Он вздохнул, прибавил газку и замурлыкал песенку. Моторка, взламывая гладкую, казавшуюся густой, как кисель, воду, легла курсом на северо–восток.
Мне хотелось побывать в бухте Таранья. Она расположена в северо–восточной части Белосарайского залива. Название свое получила из–за весенних скоплений в ее водах тарани.
До селения Ялта, раскинувшегося на северном берегу бухты Таранья, где я хотел остановиться дня на два, было около тридцати миль. День разыгрывался знойный. Море было настолько гладкое, что отраженные лучи слепили глаза. Из–за этого сильно клонило ко сну, и я снова задремал, да так, что проснулся с испугом, услышав голос Данилыча.
— Подходим, Лексаныч! — крикнул он. — Вон, гляди, Белосарайка! Птица кружит, — должно, рыбы много.
Я посмотрел в том направлении, куда указывал Данилыч. На белесом горизонте в легкой дрожащей дымке зноя виднелась узенькая полоска земли. Перед нею над тихой водой тревожно, как казалось со стороны, суетливо кружились птицы. Они словно бы отбивались от кого: то припадали к воде, то взметывались вверх, поблескивая на солнце крылом.
Я достал из кожаного экспедиционного мешка карту Таганрогского залива — одну из копий, снятых мною с карт капитана Белова, и стал рассматривать. Только теперь я заметил, что место, над которым кружились птицы, находилось не в бухте Таранья, а у конца Белосарайской косы. Отсюда до бухты не меньше шести–семи миль. Я спросил у Данилыча, почему он не пошел сразу в бухту. Он объяснил, что, когда увидел птицу, хотел разбудить меня, но не решился: «Больно сладко спал ты, Лексаныч». А посмотреть, отчего птица тут кружит, ему очень хотелось. Тем более отсюда можно быстро добежать и до Тараньей.