Казацкие были дедушки Григория Мироныча
Шрифт:
— Владеющий мечем… — начал, было, Палий.
— Поднявший меч, от меча и погибнет, энергично перебил его старец. — Меч не для того дан человеку, чтобы проявлять свою силу над безоружным, а для того, чтобы защищать сирых и угнетенных от притеснения. Я ни о чем тебя не спрашиваю и все знаю, и скажу тебе, что затея твоя не будет иметь благословение свыше. Христос — любовь… Христос — прощение… А ты что задумал?! Христос отвернулся от тебя… Месть от дьявола…
Перемени мысли свои, открой сердце и прости ненавидящих тебя… Бог в любви, только в любви.
Палий угрюмо молчал…
—
С этими словами старец вынул из ножен у Палия его отточенную дамасскую саблю и прежде, чем окружающие догадались о его намерении, он быстро и ловко, несколькими уверенными движениями разрезал ремни и веревки, стягивавшие пленников.
Все взоры были обращены к Палию. Народ ожидал вспышки гнева, грозы, но случилось то, чего никто не ожидал. Закаленный в боях сечевик смахнул жгучую непрошеную слезу и повалился старцу в ноги. Поднявшись с колен, Палий уже не походил на запорожца. Тихим голосом он приказал засыпать могилы и затем, обратившись к народу, сказал кротко:
— Пусть Бог вас простит, панове, а я простил… Отдать им коней и оружие… Пусть благодарят своего заступника и едут туда, откуда пришли…
— Да где же он?!
Последний вопрос раздавался и в толпе зевак, и среди казаков но егои след простыл.
— Дайте нам хоть взглянуть на нашего избавителя! — говорили паны.
— Хоть бы прикоснуться к краю одежды его! — вздыхала какая-то старушонка, вытирая слезы.
— Видно, что человек святой жизни…
— Наш полковник и гетмана не слушает, а его сразу послушал…
— Что гетман? «Батько» московского царя не послушал и не вернул ляхам Хвастовщины.
— Вот он какой, наш «батько»! — с гордостью заявляла голытьба казацкая.
— А кто же все-таки был этот старец? — снова послышался вопрос.
— Слушайте, люди добрые, так и быть, я вам скажу: я узнал старца, — объявил запорожец Грицко Кресало.
— Ну, ну, говори!
— Это был…
— Да не тяни по слову!.. Что за душу тянуть!
— То был святой Микола, — объявил Гриць тоном, не допускающим возражений.
— А может, он и правду говорит, — заметил кто-то из толпы.
— Если не брешет, то правду говорит!
— Так, так… Оно всегда так: если не брехня, то уж, знать, правда!
— Стал бы Микола за ляхов! — возразил запорожец, с оттопыренными усами и целой шеренгой выбитых зубов, не выдержавших когда-то встречи с турецким ружейным прикладом.
— Он ради души нашего батьки пришел… По-Божьему все люди — люди, а тогда, значит, живых людей закапывать грех, не годится.
— Может, оно и «справди»
Долго еще в Белой Церкви и в Хвастовщине народ толковал о чудесном явлении.
В то время, когда старый Палий сидел в Белой Церкви, укрепляя и приводя в порядок для украинских орлят новое гнездо, его излюбленное детище — «Хвастовщина» — не было брошено на произвол судьбы. В Хвастове осталась жена Палия, полковница Палииха.
При частых отлучках мужа она не только брала в руки бразды сложного хозяйственного управления, но также на её долю выпадало верховное главенство и над остающимися в «городке» казаками, над этой необузданной вольницей палиевой, над казацкой «голотой». И надо сказать правду, что провинившиеся представители этой вольницы предпочитали держать ответ за свои грехи и прегрешения пред самим «батьком», чем перед «пани-маткой». Со старым полковником еще можно было поладить и рассчитывать на снисхождение, но что касается его благоверной супруги, то она крайне редко проявляла склонность к снисходительности. Не давая себе никаких поблажек, она сурово относилась и к слабостям других людей. В мирное время пани-матка держала даже самого полковника, в ежовых рукавицах и добродушный по природе казак редко протестовал, оправдываясь тем, что конь о четырех ногах да тот спотыкается.
Палий спокойно мог отправляться даже в далекие походы, оставляя свое гнездо на попечение верной подруги. От острого взгляда Палиихи ничто не могло укрыться. Не даром народ говорил что «старая Палииха видит под собой на три аршина сквозь землю». Пани полковница, или пани-матка, как ее величали казаки, успевала за день столько наделать всякой работы, сколько другой человек не успел бы сделать и в течение недели.
Вот на востоке алеет заря. Хвастовщина покоится еще крепким сном. Притаились птицы, вздремнул пасущийся на лугах, и в лесу скот. Где-то чирикнул воробушек… Аист приподнялся в гнезде, лениво расправил крылья, потянулся и начал издавать своим длинным носом сухой, деревянный стук, напоминающей супруге, почтенной аистихе, что пора лететь на болото, чтобы раздобыть детишкам свежую лягушку или пеструю ящерицу к завтраку. Аистята, заслышав хорошо знакомые постукивания, тоже открыли свои круглые глазки, широко раскрыли клювы и заявляют, что они не прочь подзакусить и даже очень не прочь…
Резвый ветерок прошумел над Унавой, заставив тонкие стебли камышей склониться до самой воды.
Но пани-полковница не позволит себя опередить ни птице, ни ветру, ни красному солнцу. Еще над Хвастовом бродят ночные тени, а Палииха, подобно своему мужу, уже рыщет по усадьбе. Без нее и коров не выгонят на пашу, и овса лошадям, как следует, не зададут. Без хозяйского глаза и надзора у неё и зернышко не просыплется.
Сегодня Палииха встала, помолилась на восток, откуда еле брезжил свет, и, накинув на свои богатырские плечи кожушину необъятных размеров, пошла в обход. Над сонной Унавой еще стелется туман, и посреди теплой постели кожух — вещь не лишняя, не даром и народ наш говорит: «До Святого Духа не снимай кожуха».