Кентавр
Шрифт:
Оставалась еще неделя нашего пребывания, и мы дожили в Башнях до последнего дня без всяких дурных последствий. Хотя порой желание бежать, оказаться как можно дальше от этих стен становилось почти невыносимым, но я все же сдерживал его, наблюдал и размышлял. Ничего не происходило. Как и прежде, никакого развития, никаких взаимодействий между причиной и следствием, а уж кульминациями и не пахло. Жизнь наша в усадьбе лениво покачивалась, как длинная штора на ветру, и можно было лишь догадываться, откуда взялся сквозняк и зачем тут вообще эта штора. Конечно, романисту не составило бы труда оформить странный этот материал во внятную последовательность эпизодов, которые вполне способны были бы вызывать читательский интерес, но не были бы правдой.
Поэтому перед вами не повесть, а записи о том, как это было. Ничего не случилось.
Возможно,
Но если уши мои были отверсты, то и глаза также зрели, и ни к чему было бы притворяться, что я не замечал сотен подробностей, легко поддававшихся безрадостному толкованию, прояви я слабость так поступить. Некий защитный барьер вокруг меня рухнул, и снаружи бродил ужас, пробуя протиснуться во все щели. Признаю, значительная доля этих деталей возникла в развитие смутных ощущений, которые после событий той ночи и разговора с Фрэнсис проявились в виде мыслей. Поэтому я не стану здесь о них писать, так же как не упоминал о них никому на протяжении той нескончаемой последней недели в Башнях. Жизнь текла в точности так же, как и прежде: Мэйб столь же бесцветная и внешне спокойная, Фрэнсис молчаливая, бесконечно-тактичная, самозабвенно посвятившая себя спасению подруги.
Те же глупые обеды и ужины, скучные долгие вечера, уродство дома и усадьбы, от которых никуда не деться, и Тень, оседающая на всем таким густым слоем, что он казался почти вещественным. Единственными дружелюбными существами в этом враждебном и жестоком месте были малиновки. Птички бесстрашно скакали по нелепым террасам, подлетая к самым окнам дома. Одни малиновки знали радость и танцевали, не веря, что зло вообще возможно в сияющем мире Господнем. Они доверяли всем, в их мироздании не было места для ада, проклятия и озер из огня и серы. Я полюбил этих пичуг от души. Возможно, если бы Сэмюэль Франклин заметил их, то стал бы проповедовать совсем иное: любовь вместо гнева и проклятия!
Большую часть времени я проводил за письменным столом, но это была лишь видимость работы, да еще и небезопасная, возможно. Ибо в творческом состоянии разум пропускал в себя и все прочее. То же выходило и с чтением. В конце концов единственной действенной защитой стала позиция агрессивного противодействия. Дальние прогулки исключались, я не мог оставлять сестру надолго одну, поэтому гулял поблизости от дома. Но гоблинский сад больше не обступал меня. Я чувствовал, что он неподалеку, но полностью погрузиться в него не мог. Возможно, слишком пестрые впечатления осаждали мой разум, не давая остальным прочно закрепиться.
Действительно, все, по выражению сестры, «слои» проявлялись попеременно и задерживались на некоторое время. Независимо от времени дня и ночи, они самовольно возникали и располагались, подобно скваттерам. При этом они затрагивали струны, уже существовавшие во мне, ибо каждое сознание заключает в себе наследственные отложения, которые возделываются всеми потомками. И после случайного ливня могут прорасти неожиданные цветы. По крайней мере, так было со мной. С наступлением темноты коридоры переходили во власть инквизиции, в угрюмых холлах устанавливались пыточные орудия, и вот однажды, когда я сидел в библиотеке, меня посетило замечательная убежденность: стоит признать
Однако наиболее примечательным, как мне представляется, был эпизод с деревом (пожалуй, любопытнее был лишь случай с детьми, но к нему я вскоре еще вернусь) — забыть невозможно, вижу как наяву.
Под окном моей комнаты, выходившим на восток, росла на лужайке гигантская веллингтония, верхушкой доходя почти до рамы. Она стояла примерно в двадцати футах от стен, на верхней террасе сада, и, задергивая шторы перед сном, я часто бросал взгляд на дерево, как бы запахнувшееся в бахрому тяжелых ветвей, на которые падали отблески света из других окон, отчего оно делалось похоже на застывшую величественную фигуру. Словно идол древнего мира, требовавший к себе внимания. Внешний вид дерева внушал почтение. Хотя движения ветвей не было заметно, они явственно шуршали, а ночью веллингтония казалась такой темной, зловещей и чудовищной, что я всегда испытывал облегчение, задернув шторы. Однако, улегшись в кровать, я начисто забывал о дереве, а днем, уж конечно, не подходил к нему.
Но вот как-то перед сном, подойдя к окну, чтобы закрыть его — дул резкий восточный ветер, — я увидел, что деревьев стало два. Рядом с первой веллингтонией выросла вторая, столь же огромная, столь же жуткая. Теперь оба дерева угрожающе возвышались на лужайке передо мной. Причем возникший двойник обладал свойством, испугавшим меня, прежде чем я смог противопоставить ему какие-то резоны, — тем же зловещим свойством, что и картины сестры. У меня возникло странное чувство, словно все прочие деревья, неясно видневшиеся на лужайках, такого же рода и придвинулись к окнам вслед за великанами-предводителями. Тут в комнате надо мной закрыли жалюзи — и второе дерево исчезло во тьме.
Несомненно, именно особое освещение поместило второе дерево в мое поле зрения, но когда черные жалюзи опустились, скрыв его, оно словно бы скользнуло в нелюбимое мною дерево на лужайке как его эманация. Так и сад превращался в способ передачи того, что крылось за ним…
Поведение дверей, обычных дверных створок, кажется едва ли заслуживающим упоминания, хотя они постоянно норовили то открыться, то захлопнуться самостоятельно, но каждый раз тому могло найтись множество естественных причин и, правду сказать, я ни разу не застал их в начале движения. Собственно, лишь после многократного повторения я обратил внимание на эту особенность, но сразу припомнил и остальные случаи. Их поведение производило неприятное впечатление, словно кто-то постоянно бродил по дому и, не показываясь, тайно сообщался с… другими.
Не стану тут приводить описания этих неясных эпизодов, в совокупности совершенно несносных, хотя каждый выглядел тривиально. Но вот случай с детьми, о котором я упомянул чуть выше, был иного свойства. Я привожу его тут оттого, что он показал, сколь живо интуитивный детский ум воспринял витавшее в воздухе впечатление. Рассказ уложится в несколько слов. Думаю, это были дети кучера, который возил еще мистера Франклина, но точно сказать не могу.
Как-то перед вечерним чаем я услышал отчаянные крики в розарии, протянувшемся вдоль стен конюшни. Поспешив туда, я обнаружил девочку лет девяти-десяти, привязанную к лавке, и двоих мальчишек — одного лет двенадцати и другого, совсем малыша, которые собирали сухие веточки под розовыми кустами. Девочка вся побелела от страха, но мальчишки смеялись и настолько оживленно беседовали между собой, что даже не заметили моего появления. Как я понял, шла какая-то игра, но пленницу она вовсе не забавляла, в глазах девочки плескался неподдельный страх. Не медля ни минуты, я развязал ее; веревка была затянута непрочно и неумело, она даже не врезалась в кожу — значит, не это заставило девочку побледнеть. Освобожденная пленница откинулась на лавку, потом подобрала юбчонки и со всех ног кинулась под спасительную крышу конюшни.