Кивни, и изумишься! Книга 2
Шрифт:
К четырем часам я заканчивал в архиве и шел в Эрмитаж. Опять для меня явилось полной неожиданностью, что группа в «Бокале лимонада» так сильно смещена влево, что молодой человек, замыкающий мизансцену, оказался в центре картины. Впрочем, на этот раз «Бокал» оставил меня холодным. Зато много часов провел я перед «Хозяйкой и служанкой», упоенно отыскивая всё новые и новые нюансы в сложном построении пространственной среды и постепенно все более вовлекаясь в ту тихую, почти незаметную, спокойно сознающую свое достоинство жизнь, которая вся целиком сосредоточена в этом небольшом замкнутом пространстве, произрастает в нем, подобно цветку в вазоне на перилах террасы, довольствуется ближайшим и прозаическим, тем, что под рукой, но не поглощается
11
«По своей религии голландцы… были протестантами, – объясняет Гегель, – а только протестантизму свойственно всецело входить в прозу жизни, признавать за ней, взятой самой по себе, полную значимость и предоставлять ей развертываться с неограниченной свободой. Никакому другому народу, жившему при других обстоятельствах, не пришло бы в голову сделать главным содержанием художественных произведений предметы, которые предлагает нам голландская живопись».
(Применительно к голландцам XVII века можно говорить о количественном возрастании информативности живописи: художник, избравший своим предметом случайные конфигурации обыденной жизни, то есть сразу же столкнувшийся с бесчисленным множеством вариантов, резко повышает значение произведенного выбора – по сравнению с «героической» тематикой итальянцев, – но, правда, подчеркивает случайность выбора кажущейся «объективностью», бесструктурностью трактовки. Снижение ценности информации, то есть уход от «крупных» тем, восполняется, с одной стороны, неожиданностью и целостностью новой тематики, с другой – тщательностью отделки [12] , которая есть не что иное как вера в бесспорную истинность утверждаемых ценностей: художник как бы не имеет в этом отношении никакого выбора.)
12
«Они стали великими в заботе о самых ничтожных вещах» (Гегель).
Опять наслаждался музыкальной ритмикой «Юдифи», трагическим «Деккером» (тоже, кстати, смещенным влево), крепким и освежающим итальянским кватроченто. Было и новое: портретные медали в Лоджии Рафаэля и, главное, китайцы. Время, которое я провел перед пейзажем неизвестного художника эпохи Мин, я никогда не забуду. Каждый мой приезд в Ленинград (в среднем – раз в год, в полтора) становится вехой в моей жизни. Всё новые и новые впечатления, получаемые от одних и тех же предметов, наглядно подтверждают значение изменений, происходящих во мне и со мной. Этот процесс неисчерпаем… потому что нелинеен.
Однажды, возвращаясь вечером на квартиру (на этот раз жил в пустующей квартире Ганфа на улице Жуковского), вымотанный своими неудачами в архиве, я издали увидел скопившуюся на мосту Пестеля густую толпу. Голубые и розовые флаги там развевались, и слышался громкоговоритель. Будучи по натуре зевакой, я поспешил туда. Это происходили традиционные гребные гонки «Золотое весло». Толпа стояла не только на мосту, но и по обеим набережным Фонтанки до самого моста Белинского. Я поспел к самому началу и увидел все – от парада лодок до эстафеты на каноэ. Особенно «восьмерки» были хороши – длинные, элегантные, стремительные, похожие издали на петровские галеры. Через день, когда репортаж о соревнованиях передавался по телевизору, я увидел себя в толпе – белое пятнышко футболки посреди темной и цветной людской массы.
Среди Ганфовых книг отыскал и прочел «Пора, мой друг, пора» Аксенова. Вот пример литературы мастеровитой, гладкой, технически безупречной – и абсолютно пустой. Коммерческой, одним словом. И как она наводнила
Когда действительность становится иллюзией, существует только пустая форма. Вот откуда наша теперешняя утонченность в поэтической технике, способность даже выковывать новые формы – для никакого содержания.
Чего «пора», куда «пора»?.. Плюнул и стал перечитывать «Былое и думы». Что за умница Герцен! Не красна книга письмом, красна умом, – говорит пословица.
Встречи и разговоры с Гарюхой Рыкачевым. Одна из встреч произошла на Марсовом поле. Кивнув на памятник Жертвам революции, Гарюха сказал:
– Хочешь анекдот? Стоит на Марсовом поле человек и мочится прямо на памятник. Подходит к нему гражданин, явно приезжий, и спрашивает: «Вы не подскажете, как пройти к Эрмитажу?» – «А зачем тебе Эрмитаж? – изумляется тот. – Ссы здесь».
В рюмочной на Моховой сильно пахло ацетоном. Мы взяли по сто пятьдесят и примостились у стойки. Тут я преподнес Гарюхе оттиск своей статьи из «Памятников русской архитектуры» с дарственной надписью: «Гарюха! Мы не пойдем к Эрмитажу…» Потом на секунду отошел, чтобы принести оставленную у входа папку, и вдруг услышал за своей спиной звон упавшего на пол стакана. В полной уверенности, что это соскользнул со стойки один из множества накопившихся там пустых стаканов, я обернулся и удивленно сказал:
– Смотри-ка! Не разбился…
– Разбиться-то он не разбился, – ответил Гарюха, раздумчиво глядя на меня, – да водка вся вылилась, вот ведь какое дело.
Оказывается, это мой стакан упал.
– Куда же ты смотрел! – набросился я на Гарюху.
Пришлось заказывать еще сто пятьдесят.
– Слушай, а я тебя знаю, – сказал Гарюхе мужик, стоявший рядом с нами. И, обращаясь ко мне, продолжал: – Силён ваш приятель! Увидел его как-то на автобусной остановке на Лиговке: пьян в дымину, еле на ногах держится. Осень, дождь, под ногами грязища, а он одет, как фраер, – с иголочки. И тут автобус на полном ходу подваливает. Так всех грязью и обдал! А особенно досталось этому пижону: не успел увернуться. Что же вы думаете? Наклоняется он, подбирает ком грязи и через раскрытое окно – прямо в ебальник водителю! Не помнишь меня? Я же вас растаскивал, когда он на тебя кинулся…
Потом мы с Гарюхой курили в скверике напротив Симеоновской церкви и толковали о добротности в архитектуре. Потом долго шатались по набережной Фонтанки, по переулкам возле Апраксина двора, заходили во дворики, стреляли в тире и наконец оказались на Исаакиевской площади. Гарюха вознамерился пригласить меня в ресторан Дома архитекторов, но ресторан оказался закрыт, тогда мы прошли дальше по Мойке (Гарюха по пути показал мне дворец Юсупова и ту боковую дверцу, через которую декабрьской ночью 1916 года вынесли тело Григория Распутина), на трамвае переехали на Васильевский остров. Купили в «Корюшке» бутылку портвейна и, расположившись на набережной, неподалеку от памятника Крузенштерну, неторопливо распили ее. Огоньки судов скользили по реке, на причалах работали и негромко переговаривались матросы, а за Невой, прямо перед нами, чернел в сумерках огромный док. Гарюха восхищенно объяснял мне красоту корабельной архитектуры.
Когда совсем стемнело, мы поехали ко мне допивать сохранившуюся у меня бутылку коньяка. Не хотелось расставаться.
…Поезд пришел в Москву рано утром. В начале седьмого я был уже дома, разбудил Молчушку и потащил ее гулять.
Солнце поднималось, улицы были пустынны. Мы прошли по бульвару улицы Дмитрия Ульянова, по Профсоюзной, по улице Ферсмана и вышли на Ленинский проспект.
– Эх, денег не захватил! – огорчился я. – Сигарет бы купить.
– У тебя лежит на столе начатая пачка, – сказала Молчушка.