Классическая русская литература в свете Христовой правды
Шрифт:
Примерно к 1946 году ему все надоело. Поэтому, когда его кто-то назвал эпикурейцем, то он решил в маминых шкафах поискать Эпикура. Эпикура он нашел; сильного впечатления на него он не произвел, но сильное впечатление на него произвели материны дневники, ее письма. Эти находки в шкафах “много говорили душе Иннокентия и ничего его жене”.
В архиве матери, кстати, он нашел ежедневную театральную газету “Зритель”, “Вестник кинематографии” и “от стопы разных журналов пестрило в глазах” – “Аполлон”, “Золотое руно”, “Гиперборей”, “Пегас”, “Мир искусства”, “Скорпион”, “Гриф”, “Шиповник”, “Сполохи”, “Логос”
Если бы Иннокентий был ортодоксальный православный, то он бы вряд ли клюнул на это; но он был абсолютно обойденным любыми ценностями культуры.
У Петра Иванова в “Тайне святых” есть глава “Дело десяти царей”, в которой прямо раскрывается Апокалипсис: в этой стране десяти царей “не будет никакого художника и никакого художества и не слышно будет шума жерновов” (Апок.18,22).
Конечно, культура, и особенно высокая, служит искусственному образованию искусственно созданной, так называемой, духовной аристократии. Большевики, уничтожив, срезав головы у этой духовной аристократии, уничтожили и высокую культуру. Но это и лучше, потому что культура не уйдёт, а вот не прельщаемые миражами высокой культуры, обойдённые всем, люди будут втайне ждать для себя любимого и любящего Христа. (И это все в том же 1949 году продумывалось и проговаривалось за границей).
А здесь, когда Иннокентий почувствовал себя обкраденным, то стал читать дальше – и оказалось, что он – “дикарь, выросший в пещерах обществоведения, в шкурах классовой борьбы”. “Всем своим образованием он был приучен одним книгам верить, не проверяя; другие – отвергать, не читая. Он с юности огражден был от книг неправильных и читал только заведомо правильные, оттого укоренилась в нем привычка – верить каждому слову, вполне отдаваться на волю автора, труднее всего было научиться, отложивши книгу, размыслить самому”.
Иннокентий начинает задавать вопросы. Первое – почему даже выпала из советских календарей, как незначительная подробность 17-го года, эта революция, ее и революцией-то стесняются назвать, февральская. Только потому, что не работала гильотина? Свалился царь, свалился шестисотлетний режим от единого толчка и никто не бросился поднимать корону и все пели, смеялись, поздравляли друг друга – и этому дню нет места в календаре, где тщательно размечены дни рождения жирных свиней Жданова и Щербакова.
То есть, начинается поверхностная, но уже переоценка ценностей.
Напротив, вознесён в величайшую революцию человечества октябрь, ещё в 20-е годы во всех наших книгах называемый переворотом. Однако в октябре 17-го в чем были обвинены Каменев и Зиновьев? В том, что они предали тайну революции. “Но разве извержение вулкана остановишь, увидевши в кратере; разве перегородишь ураган, получив сводку погоды? Можно выдать тайну только узкого заговора. Именно стихийности всенародной вспышки не было в октябре, а собрались заговорщики по сигналу”.
Иннокентий ждет командировку в ООН; и когда узнал тайну, то даже не в силах был дожидаться, пока его пошлют в ООН, и пошел на этот абсолютно бесполезный, но окончательно загубивший
Читая дневники матери, Иннокентий как бы открывал для себя новую страницу. Например, “жалость, - первое движение доброй души”. Иннокентий морщил лоб; жалость (как его учили) – это чувство постыдное и унизительное для того, кто жалеет, и для того, кого жалеют, так он вынес из школы и жизни.
Это фраза – прямо из монолога Сатина, что “нужно уважать человека, не жалеть, не унижать его жалостью, уважать надо”.
Второе: “никогда не считай себя правым больше, чем других; уважай чужие, даже враждебные тебе, мнения”. – “Довольно старомодно было и это. Если я обладаю правильным мировоззрением, то разве можно уважать тех, кто спорит со мной?
Сыну казалось, что он не читает, а ясно слышит, как мать говорит своим “ломким голосом” – Что дороже всего в мире? Оказывается, сознавать, что ты не участвуешь в несправедливости: они сильней тебя, они были и будут, но пусть не через тебя”.
Шесть лет назад Иннокентий, если бы и открыл дневники, то даже и не заметил бы этих строк, а сейчас он читал их медленно и удивлялся. Ничего в них не было как будто такого сокровенного и даже неверное было, а он удивлялся.
Старомодны были сами слова, которыми выражалась мама и ее подруги; они всерьёз писали с больших букв: Истина, Добро и Красота; Добро и Зло, Этический Императив; и так далее.
Второй ступенью для Иннокентия было его знакомство со старшим братом матери - с дядей Авениром, который был революционером при царе, пережившим звездный час в день открытия Учредительного собрания; участник демонстрации в его поддержку; и впоследствии, в течение тридцати лет, – неизбывный аутсайдер, притом, не доброжелательный аутсайдер, а глухой и последовательный ненавистник. Ненавистник режима; ненавистник Сталина; ненавистник всех и вся.
Этого дядю, который живёт в Тверской области, Иннокентий навещает и получает вторую шлифовку – дядя “спрятался за проверенную широкую спину”.
– Ты Герцена сколько-нибудь читал?
– спросил дядя.
– Да вообще-то, да.
– Герцен спрашивает, - набросился дядя, наклонившись своим плечом (ещё с молодости искрививши позвоночник над книгами), - где границы патриотизма? Почему любовь к родине надо распространять и на всякое её правительство, пособлять ему и дальше губить народ?
Иннокентий повторил – почему любовь к родине надо распрос …, но это уже было у другого забора и там дядя уже оглядывался на щели – соседи могут подслушать.
Итак, “проверенная широкая спина”. Мы говорили, что Герцен умер с чувством глубокого личного разочарования. На языке XX-го века Герцен был то, что в XX-м веке стали называть “запроданец”, то есть проданный. Журнал “Колокол” издавался на деньги английских Ротшильдов.
А на какие деньги Герцен жил? Иван Алексеевич Яковлев не мог оставить все состояние незаконному сыну, так как были и другие Яковлевы, поэтому он прикапливал доходы с имений в русских серебряных рублях. Этот накопленный капитал весь достался Александру Ивановичу.