Клеа
Шрифт:
Бальтазар стоял на причале, исходя нетерпением, умоляя их спешить, спешить, спешить. Стоя рядом, я слышал, как укоризненно и мягко цокает о нёбо его язык; упрек, подумал я, то ли адресован лодкам за то, что они идут так неспешно, то ли жизни самой по себе, с ее дурацкими и непредсказуемыми вывертами.
Наконец они подошли к причалу. Стало четко слышно их тяжкое дыхание и сразу смешалось со звуками здесь, на берегу; щелкнули ремни на носилках, звяканье полированной стали, негромкий лязг подкованных гвоздями башмаков о булыжник. И вдруг забурлила горячка голосов и жестов, то затихая, то вспыхивая вновь; раздался невнятный выкрик, – когда бросили на берег канат, чтобы закрепить понадежнее динги, – и острые зазубренные лезвия голосов, отдающих команды «Посторонись» и «Осторожно» в сочетании с доносящимся издали фокстротом: играет в корабельной рубке радио. Носилки качнулись, как колыбель, как корзина с фруктами на черных плечах араба. Разверзлись стальные двери, открыв широкую белую глотку.
На лице у Помбаля – выражение нарочитой отрешенности; черты его как-то разом осунулись, но цвет лица был как у здорового младенца. Он шмякнулся
85
Холщовых туфлях на веревочной подошве (фр. ).
Так мы и сидели бок о бок, не говоря ни слова, пока весенний солнечный день вокруг нас не стал понемногу сгущаться в сумерки. В конце концов я встал, зажег сигарету и отошел на несколько шагов – туда, где арабы оживленно обсуждали случившееся: резкие, высокие голоса. Али уже совсем собрался отвести лодку назад, на стоянку в Яхт-клубе; он искал огонька. Он подошел ко мне и вежливо спросил, не может ли он прикурить от моей сигареты. Пока Али пыхал дымом, я заметил, что мухи нашли маленькое пятнышко крови на палубе динги. «Я все вытру», – сказал Али, заметив направление моего взгляда; легким, каким-то кошачьим движением он запрыгнул на борт и тут же поставил парус. Обернулся. Улыбка и взмах руки. Он хотел сказать: «Быстро отправили », — но с английским у него были нелады. Он крикнул: «Быстро отравили, сэр». Я кивнул.
Клеа так и сидела в гхарри, разглядывая руки. Внезапный и несчастливый этот случай как-то вдруг сделал нас чужими.
«Поехали обратно», – сказал я и велел извозчику ехать в центр, туда же, куда мы наняли его в самом начале.
«Господи, хоть бы все обошлось, – сказала Клеа после долгой паузы. – Слишком жестоко».
«Бальтазар сказал, она умирает. Я слышал».
«Он может и ошибиться».
«Он может и ошибиться».
Но он не ошибся. И Фоска, и ребенок были уже мертвы, хоть мы об этом ничего и не знали до самого позднего вечера. Мы бродили бесцельно из комнаты в комнату, не в состоянии хоть чем-нибудь заняться. В конце концов она сказала: «Может, лучше будет, если ты вернешься сегодня к себе и побудешь с ним, а? Как ты считаешь?» Я пожал плечами: «Я думаю, сейчас ему лучше побыть одному».
«Уходи, – сказала она и добавила резко: – Видеть не могу, как ты маячишь тут у меня перед глазами… Боже, милый, я тебя обидела. Извини, пожалуйста».
«Никого ты не обидела, дурочка. Но я и впрямь, наверное, пойду».
Всю дорогу вниз по рю Фуад я шел и думал: такая малость, одна человеческая жизнь, и чуть сместились линии координат, – а сколько всего переменилось. Вот уж чего никто из нас не ожидал. Мы даже и представить себе ничего подобного не могли, не могли встроить в картину, которую Помбаль столь прилежно писал у нас перед глазами. Маленькая глупая случайность отравила все – едва ли и не нашу к нему привязанность тоже, ибо на месте привязанности отныне поселились сострадание и страх! Ненужные, бесполезные, бессовестные чувства! Моя первая, инстинктивная реакция была – держаться от него подальше! Мне даже показалось, что лучше бы нам с ним вообще никогда больше не встречаться, чтобы не ставить его в неловкое положение. Быстро отравили, вот уж воистину. Я повторял про себя эту фразу Али снова и снова.
Когда я вошел, Помбаль уже был дома, сидел в покойном кресле, глубоко уйдя в себя. Рядом стоял полный стакан неразбавленного виски, он вроде бы его и не тронул. Он между тем переоделся – в свой привычный синий халат с золотым узором из павлиньих глаз и в старые драные египетские тапки, этакие золотые лопаточки. Я тихо вошел и сел напротив. В мою сторону он даже и не глянул, но я каким-то образом почувствовал: он знает, что я здесь. Однако взгляд его был туманен, он сидел не шевелясь, уставившись куда-то прямо перед собой, и играл тихонько пальцами – ладонь к ладони. И, все так же глядя в окно, он сказал тихим скрипучим голосом – будто собственные слова его же и ранили, хоть смысла их он до конца и не понимал: «Они умерли, Дарли. Они оба умерли». На сердце мне упала чья-то свинцовая лапа.
86
«Это несправедливо»; «это нечестно» (фр. ).
87
«Хорошо» (фр. ).
«Я должен написать и рассказать ему все, – сказал он. – И во всем покаяться».
«Гастон, – резковато и с укоризной тут же отозвался его шеф, – подобных вещей делать не следует. Это усугубит его страдания в застенках. C'est pas juste. [88] Послушай моего совета: обо всем этом следует забыть».
«Забыть! – возопил Помбаль так, словно его укусила пчела. – Вы не понимаете. Забыть! Он должен знать хотя бы ради нее !»
«Он никогда и ничего узнать не должен, – сказал старик. – Никогда».
88
Это нечестно (фр. ).
Они долго еще стояли так, держась за руки и глядя вокруг отрешенно, сквозь слезы; и тут, как будто для того чтобы придать картине завершенность, дверь отворилась снова, и в проеме обозначилась свиноподобная фигура отца Павла, который не пропустил, наверно, еще ни одного скандала в городе. Он чуть задержался в дверях с видом елейным до крайности, собрав черты своего лица в маску почти гротескного самодовольства. «Бедный мой мальчик», – сказал он, прочистив предварительно горло. Потом походя взмахнул холеной жирной лапой, как будто бы спрыснул нас для порядка святой водой. И сделался похож на большого лысого стервятника. Затем, к удивлению моему, оттарабанил полдюжины фраз на латыни – ко утешению скорбящих.
Я оставил друга моего на растерзание этим нелепым утешителям и был отчасти даже рад, что мне в этом латинском карнавале скорби места нет. Я просто пожал ему – один раз – руку, выскользнул из квартиры и направил свой задумчивый шаг туда, где жила Клеа.
Похороны состоялись на следующий день. Клеа вернулась с них бледная, натянутая как струна. Она швырнула шляпу наискосок через комнату и нетерпеливо тряхнула головой – рассыпались волосы, – словно желая поскорей сбросить всякую память о неприятном дне. Потом устало легла на диван и закинула руки за голову.
«Это было отвратительно, – сказала она наконец, – по-настоящему отвратительно, Дарли. Начнем с того, что они ее кремировали. Помбаль настоял на том, что ее прах он заберет с собой, несмотря на визг, который поднял по этому поводу отец Павел. Нет, какая все-таки скотина. Он вел себя так, как будто ее тело стало неотъемлемой собственностью Церкви. Бедняга Помбаль был в ярости. Они дошли до настоящего скандала, пока договаривались о деталях, – я сама слышала. А потом… Я же в этом новом крематории и не была никогда! Он недостроен. Стоит на песчаном пустыре, захламленном сплошь какой-то соломой, бутылками из-под лимонада, а сбоку огромная свалка старых автомобилей. Как будто в концлагере наспех выстроили печь. Жуткие маленькие могилки, обложенные кирпичом, и кое-где из песка торчат чахлые полуживые цветы. И узкие рельсы, а на них тележка для гроба. Такое уродство! И лица консулов и вице-консулов! Даже Помбалю ото всей этой гнусности стало вроде бы не по себе. А жара! Отец Павел был, конечно же, на авансцене и актерствовал самозабвенно. А потом гроб покатился – сам! – с совершенно непристойным скрежетом и визгом по рельсам между кустов и ввинтился в железный люк. Мы стояли и переминались с ноги на ногу; отец Павел попытался было заполнить эту неловкую паузу подходящими по случаю молитвами, но тут где-то неподалеку радио стало играть венские вальсы. Туда послали одного шофера, потом другого, чтобы найти хозяев и заставить их хотя бы сделать потише, но без толку. Ни разу в жизни не чувствовала себя хуже – на дурацком этом пустыре, разряженная в пух и прах. От крематория шел жуткий дух горелого мяса. Я еще не знала, что Помбаль вознамерился развеять ее прах в пустыне и что сопровождать его в этой экспедиции должна я одна. И что отец Павел, который разнюхал еще один шанс для вдохновенной молитвы, решил во что бы то ни стало поехать с нами. Уж такого я никак не ожидала».