Клубничка на березке: Сексуальная культура в России
Шрифт:
Во втором издании «Людей лунного света» Розанов в качестве специального приложения поместил «Поправки и дополнения Анонима». Под этим именем скрывался священник, будущий знаменитый богослов и философ Павел Флоренский, возражавший одновременно и Розанову, и Вейнингеру и развивавший собственную теорию, согласно которой к однополой любви предрасположены не только мужчины с пониженной маскулинностью, но и гипермаскулинные мужчины.
Для молодого Флоренского эта проблема была и глубоко личной. В дневниковой записи от 7 июля 1909 г. его ближайший друг А. В. Ельчанинов вспоминает разговор с Флоренским: «Я провожал его на вокзал, где около часу мы ждали поезда. Беседа была длинная, и помню только главное. Мы говорили все о том же равнодушии Павлуши к дамам и его частой влюбленности в молодых
Однако натуры недостаточно мужественные ищут себе дополнения в мужественных мужчинах, а для гипермужественных мужчин женское начало «слишком слабо, как слаба, положим, подушка для стального ножа». Поэтому они тоже ищут и любят мужчин. Именно таким человеком Флоренский считал себя (Ельчанинов, 1997 С. 209).
Флоренский хотел стать монахом, но его духовник настойчиво рекомендовал ему стать священником, что предполагало обязательную женитьбу. После мучительных сомнений Флоренский подчинился и летом 1910 г. обвенчался с сестрой своего друга и ученика Василия (Васеньки) Гиацинтова. Взгляды Флоренского отразились и в его главном богословском сочинении «Столп и утверждение Истины», в котором, особенно в теории дружбы, некоторые критики, вроде Н. Бердяева, не без основания усматривали «счеты с собой, бегство от себя, боязнь себя» и «оправославливание» античных чувств. Косо смотрели на эти идеи и многие богословы (см. Берштейн, 2004).
Более откровенно проблемы однополой любви обсуждались в художественной литературе.
Голубые тени Серебряного века
Осознание собственной нетрадиционной ориентации и «выход из чулана» сопровождались включением гомосексуального дискурса в высокую художественную Культуру (Осипович, 2003; Шахматова, 2003; Эткинд, 1996, 2002).
Эти процессы широко отражены в дневниках и мемуарах эпохи.
«От оставшихся еще в городе друзей... я узнал, что произошли в наших и близких к нам кругах поистине, можно сказать, в связи с какой-то общей эмансипацией довольно удивительные перемены. Да и сами мои друзья показались мне изменившимися. Появился у них новый, какой-то более развязный цинизм, что-то даже вызывающее, хвастливое в нем. <...> Особенно меня поражало, что из моих друзей, которые принадлежали к сторонникам “однополой любви”, теперь совершенно этого не скрывали и даже о том говорили с оттенком какой-то пропаганды прозелитизма. <...> И не только Сережа <Дягилев> стал “почти официальным” гомосексуалистом, но к тому же только теперь открыто пристали и Валечка <Нувель>, и Костя <Сомов>, причем выходило так, что таким перевоспитанием Кости занялся именно Валечка. Появились в их приближении новые молодые люди, и среди них окруживший себя какой-то таинственностью и каким-то ореолом разврата чудачливый поэт Михаил Кузмин...» (Бенуа, 1990. С. 477).
В дневниковой записи 4—8 июня 1906 г. Бенуа жалуется: Сережа «надоел мне своими откровенностями о педерастии. Какая скука и пошлятина. Хуже блядовства» (Бенуа, 2008).
«Чудачливый» Кузмин, о котором с неприязненной иронией упоминает Бенуа, – один из крупнейших поэтов XX в. Воспитанному в строго религиозном старообрядческом духе мальчику было нелегко принять свою необычную сексуальность, но у него не было выбора. Он рос одиноким, часто болел, любил играть в куклы, и близкие ему сверстники «все были подруги, не товарищи» (Кузмин, 1994а. С. 711). Первые его осознанные эротические переживания были связаны с сексуальными играми, в которые его вовлек старший (точнее, средний) брат. В гимназии Кузмин учился плохо, зато к товарищам «чувствовал род обожанья и, наконец, форменно влюбился в гимназиста 7 класса Валентина Зайцева». За первой связью последовали другие, ближайшим школьным другом, разделявшим его наклонности, был будущий советский наркоминдел Г. В. Чичерин. Кузмин стал подводить глаза и брови, одноклассники над ним смеялись. Однажды он пытался покончить с собой, выпив лавровишневых капель, но испугался, позвал мать, его
Мой милый, молю, на мгновенье
Представь, будто я – она.
Кузмин был своим человеком в доме поэта Вячеслава Иванова (1866—1949). Глубокая любовь к жене Лидии Зиновьевой-Аннибал не помешала Иванову одновременно увлекаться молодым поэтом Сергеем Городецким (1884– 1967), к которому обращено знаменитое стихотворение «Китоврас» (1906):
Я вдали, и я с тобой – незримый, —
За тобой, любимый, недалече, —
Жутко чаемый и близко мнимый,
Близко мнимый при безличной встрече.
(Иванов, 1911. С. 89) В петербургский кружок «Друзей Гафиза» кроме Кузмина входили Вячеслав Иванов с женой, Лев Бакст, Константин Сомов, Сергей Городецкий, Вальтер Нувель, юный племянник Кузмина Сергей Ауслендер. Все члены кружка имели античные или арабские имена. В стихотворении «Друзьям Гафиза» Кузмин хорошо выразил связывавшее их чувство сопричастности:
Нас семеро, нас пятеро, нас четверо, нас трое,
Пока ты не один, Гафиз еще живет.
И если есть любовь, в одной улыбке двое.
Другой уж у дверей, другой уже идет.
(Цит. по: Богомолов, 1995. С. 81)
Для некоторых членов кружка однополая любовь была всего лишь модным интеллектуальным увлечением, игрой, на которую так падка богема. С другими, например с Сомовым и Нувелем, Кузмина связывали не только дружеские, но и любовные отношения. О своих новых романах и юных любовниках они говорили совершенно открыто. Когда Л. Л. Эллис-Кобылинский спросил Нувеля об отношениях Вяч. Иванова и Городецкого, тот засмеялся ему в лицо: «Вы совсем наивное дитя, несмотря на Ваш голый череп. Наша жизнь – моя, Кузмина, Дягилева, Вячеслава Иванова, Городецкого – достаточно известна всем в Петербурге» (Волошин, 1991. С. 269).
Дневники Кузмина в этом отношении весьма откровенны:«Обедать нам давали в комнату; я все смотрел на Григория, думая: какой у меня есть Гриша. Мысль, что вот человек, при виде которого приходит мысль: если бы эти глаза, губы, щеки, тело принадлежали мне, – действительно мой, что я могу беззазорно ласкать и гладить, пьянит меня».
А через пять дней, после случайного секса «в ляжку» с молодым банщиком, он записывает:
«Гриша, милый, красивый, человечный, простой, близкий, Гриша, прости меня! Вот уже правда, что душа моя отсутствовала. Как бездушны были эти незнакомые поцелуи, но, к стыду, не неприятны» (Кузмин, 2000. Записи от 18 и 23 декабря).
С именем Кузмина связано появление высокой русской гомоэротической поэзии. Для Кузмина мужская любовь совершенно естественна.
В других стихотворениях мужская любовь становится предметом рефлексии.
Бывают мгновенья,
когда не требуешь последних ласк,
а радостно сидеть,
обнявшись крепко,
крепко прижавшись друг к другу.
И тогда все равно,
что будет,
что исполнится,
что не удастся.
Сердце
(не дрянное, прямое, родное мужское сердце)
близко бьется,
так успокоительно,
так надежно,
как тиканье часов в темноте,
и говорит:
«Все хорошо,
все спокойно,
все стоит на своем месте».
(Кузмин, 1977. С. 67) А в игривом стихотворении «Али» из цикла «Занавешенные картинки» по-восточному откровенно воспеваются запретные прелести юношеского тела:
Разлился соловей вдали,
Порхают золотые птички!
Ложись спиною вверх, Али,
Отбросив женские привычки!