Ключи счастья. Том 1
Шрифт:
«Она сильнее меня. Ее душа горит. Но не для меня. Я не могу бороться с холодом, которым веет от нее».
Она вдруг оборачивается и кладет ему обе руки на плечи.
— И вот вчера, когда мы сидели тут вместе, я вдруг почувствовала в себе такую силу, такой трепет, так много образов поднялось… Я вдруг словно проснулась, когда ты поцеловал меня… О Марк! Я поняла, что значит вдохновение!
Она глядит в его зрачки. Глаза ее опять большие и таинственные. Потом тихонько наклоняется и целует его в лоб.
— Я люблю тебя, Марк, — говорит
Обессиленный, уничтоженный, подавленный, он закрывает глаза.
Все ясно теперь. В один миг очами своей страдающей души он как бы видит все будущее их любви. Она будет брать его в редкие минуты душевного подъема. Его страсть будет той музыкой, без которой она не сможет создать своих образов. Потом он останется в тени. Она вернется к искусству.
Откажется ли она от нового увлечения? О нет! К этому он должен быть готов! Все, что обогатит ее душу, все, что расцветит ее творчество, должно быть дорого ему.
Никаких договоров. Никаких клятв. Он будет ждать. Вернется ли она?
— О Марк! Сумею ли я выразить то, что родилось во мне? Сумею ли я захватить тебя и ее? Есть ли у меня талант?
В салоне креолки мебель и шторы золотистого шелка. Свет электрической лампы на высокой подставке скрадывается огромным палевым абажуром с блестящей бахромой. Светлый ковер покрывает всю комнату. В камине огонь. В углу дремлет пианино.
Иза входит, экспансивная, шумная, протягивая Штейнбаху обе руки. Она кричит на собак. Толкает их ногой и приглашает гостей садиться. Зорко щурится на Маню, оглядывает ее с ног до головы взглядом оценщика. И потом приветствует ее с любезностью королевы, как бы подчеркивая разницу между знаменитостью и простой смертной.
Она говорит по-французски, быстро, с акцентом, странно и неприятно картавя. Разговаривая со Штейнбахом, улыбается Мане. Зубы у нее хороши, и улыбка приятна.
Глазами художника, с захватывающим интересом Маня изучает лицо этой женщины, в руках которой ключи к ее счастью.
Лицо сложной натуры, с низменными инстинктами и сильными страстями, но поразительно красноречивое и действительно трагическое. Оно передам ревность, отчаяние, ненависть, лесть, пламенную молитву к мстительному богу, раскаяние, ужас. Он передаст любовь, бурную и стихийную, все, что живет в ее душе.
Но что знает она о любви поэтической и далекой? О любви к портрету, к образу, родившемуся в утренних грезах? Что знает она о тишине в горах тишине в сердце? Об экстазе, который зажигает слезы в груди и ведет человека к подвигу?
— Не хотите ли начать? — Иза указывает на пианино.
— Oh, madame. В другой раз. Я прошу извинения. Я слишком… подавлена впечатлениями.
«Что это значит? Уж не передумала ли она?..» — говорят черные глаза хозяйки. И алчный огонек загорается в них.
Опустив голову и разглаживая складки юбки на коленях, Маня холодно говорит Штейнбаху по-русски:
— Я никогда не смогу танцевать
Штейнбах с секунду думает. Потом, не изменяя ни одного слова, передает артистке, что сказала Маня.
Лица обеих женщин вспыхивают румянцем. Их глаза встречаются.
«Так вот ты какая!..» — как бы говорит растерянное лицо Изы.
И сдвинутые брови Мани как бы отвечают: «Я не хочу быть другой».
— Но постойте. Я подумаю. Я никуда почти не выезжаю. Впрочем, днем…
— …Я могу работать только вечером, — твердо говорит Маня. — Днем моя душа тускла. Как артистка, вы это поймете. И если бы вы согласились…
Иза молчит. Ее глаза искрятся, погружаясь в зрачки Мани. За этим тоном она чувствует что-то, с чем нельзя не считаться. Сейчас только она спрашивала себя, что нашел Штейнбах в этой девушке? Почему выбрал ее из всех других? Она вчера еще, прочитав его записку, удивилась странной фантазии, возникающей у этих русских, — учиться искусству мимов. Как будто этому можно учиться? Как будто она сама — дочь прачки, почти нищая — училась чему-нибудь?
Но сейчас встают сомнения. Просыпается любопытство. Не только банальное женское любопытство. Но интерес артистки. Она смотрит на Маню без улыбки, широко открытыми глазами. «Днем моя душа тускла… В этой фразе много сказано.
— Хорошо. Я приеду. Назначьте час.
Уже в дверях, когда под оглушительный лай собак и крики рассерженного какаду они выходят из салона, она вдруг вспоминает. И алчный огонь сверкает опять в ее глазах.
— Вы понимаете, конечно, что при этих условиях гонорар».
— Дура! — кричит ей сердитый попугай, которому собаки не дают заснуть.
— Милый Бакко, — говорит она попугаю. — Как можешь ты чему-нибудь мешать?
И в первый раз, нахмурив брови, она с удивлением оглядывает эту комнату, которая час назад казалась ей последним словом роскоши и вкуса.
В обширном кабинете Штейнбаха весь пол покрыт ковром и мебель отодвинута. В углу рояль. Электричество дает только мягкий полусвет. Камин пылает.
Свернувшись в клубочек, поджав ноги, в старинном вольтеровском кресле сидит Иза. Она закутана в мех. Волной упали на низкий лоб ее черные жесткие волосы. Глаза ее, устремленные на Маню, искрятся.
Она стоит посреди комнаты в светло-голубой газовой тунике. Руки, шея и ноги обнажены. Волосы схвачены греческим узлом на затылке. Она смотрит вверх.
Странные звуки Грига в тихой игре Штейнбаха строят что-то новое в ее душе. Она никого не видит. Она вспоминает. В прошлое погрузился ее взор. Утонула в нем душа ее, растворилась. Она ждет. Легкий трепет ожидания дергает ее губы и концы пальцев в опущенных руках. Глаза застыли, неподвижные. Зрачок разлился. Она ждет. Сейчас зазвучат вдали шаги Того, кто несет радость забвения. И под ногой его заалеют цветы.