Ключи счастья. Том 2
Шрифт:
Если б эти деревья вдруг заговорили! Если б ожили эти камни. Какой страстный крик тоски кинули бы они далекому небу! Безмолвно глядят в наши искаженные лица эти знакомые вещи, окружающие нас. Эти стулья, книги, кровать, картины. Бесстрастно внимают они нашим рыданиям. Только их не стыдимся мы в часы отчаяния. Только пред ними нет у нас тайн. И если б они заговорили…
2 часа ночи
Ты всего достигла…
О чем же ты плачешь?..
— Что с тобой было вчера,
Маня лежит на широкой софе, в светлом пеньюаре. На столике рядом белеет свежий номер «Illustration» [26] .
— Ты провела дурную ночь?
— Да. Я иногда страдаю бессонницей.
— Быть может, эта усталость отразилась вчера в твоем танце?
— Ты заметил? — быстро перебивает она. И бледные щеки окрашиваются на мгновение.
26
Французская газета, выходившая в начале XX века.
— Еще бы! Кто этого не заметил? Об этом говорит вся пресса.
— Я не читаю газет…
— Зато я их читаю. И каждый отзыв меня волнует. Твоя слава мне всегда была дороже, чем тебе, странная ты женщина!
— Артист должен верить только себе…
— Конечно. Но если бы ты танцевала среди пустых стен, ты имела бы право не считаться с чужими мнениями. Когда же публике вместо талантливой балерины показывают автомат… или лунатика…
Она вдруг оборачивается к нему, опираясь на локоть.
— У тебя иногда бывают счастливые идеи, Марк, — сухо смеется она.
Его матовые щеки краснеют.
— Ты хочешь сказать…
— Что я не создана для сцены? Что артист всегда ремесленник. Вот тайный смысл твоих слов. Его вдохновение, слезы, улыбки, экстаз — все окуплено толпой, все учтено антрепренером. Остается только…
— Творить, Маня.
— Но разве это делается по заказу?
Точно сразу устав, она опять падает на подушки и закрывает глаза.
Он молча глядит в это лицо, опять для него новое, опять чужое.
За эти полгода, что она стала артисткой, они видятся каждый день, хотя и живут врозь, по желанию Мани. Она наняла прелестную виллу, и он иногда просиживает там до вечера, всегда необходимый ей — и в жизни, и на сцене. Ее лицо — его барометр. Когда она весела, светит солнце. Она хандрит, и жизнь темнеет. Он думал почему-то, что изучил наконец эту изменчивую душу, это изменчивое лицо. Он видел его в моменты высшего экстаза, на сцене и в те интимные минуты после спектакля, когда она почти без чувств лежала в уборной. Или дома здесь, когда она играла с Ниной и сама становилась ребенком. Или когда глаза ее, темные от желания, останавливались на нем. Но лучшие часы были у него, в его старом тихом доме. По дорожкам заглохшего сада бродил тяжелыми шагами одинокий, безумный старик, ища чего-то, куда-то спеша; создавая себе иллюзию жизни в этом бесцельном движении, разряжавшем его энергию. Шторы были спущены, двери заперты. И в прогретой атмосфере странно красивой комнаты под звуки его импровизации, лежа у камина на тигровой шкуре, в греческой белой тунике с обнаженными руками, Маня грезила. И образы вставали перед нею. И реяли мечты. И огромные глаза глядели в огонь. И видели там целый мир.
Свой новый мир.
И эти минуты таинственного творчества, мучительно-сладкого, напряженно-страстного, были так прекрасны, так жутки, что Штейнбах тоже отрешался невольно от действительности. Он переносился в загадочный мир, полный символов, намеков, полутонов, где движение бровей или опустившийся уголок рта говорят яснее, чем сонет или рассказ. Где порывистый жест
И, как бы бессознательно чувствуя зависимость своего настроения и творчества от звуков его игры, она вдруг с криком счастья кидалась ему на грудь. И отдавалась ему в самозабвении, как в первый вечер, два года назад, в этой комнате, когда бог творчества впервые вошел в ее душу.
Но за эти полгода он видел не только радости художника. Он был свидетелем страданий. Как часто неудовлетворенная, бессильная облечь в образы то, что звучало ей из его игры, Маня падала на пол и плакала исступленно, и рвала на себе волосы, и гнала его от себя с ненавистью, и твердила, что она — бездарность.
И все-таки, все-таки он не знает ее!
Вот это новое выражение усталости и пресыщения, которое старит ее и делает чужой и некрасивой. Откуда оно? Не может быть, чтоб одна бессонница могла вызвать такую перемену! Но что же тогда? Что?
Машинально он берет со столика газету.
— Оставь! — резко говорит Маня. И поднимается на подушках.
Он ошеломлен в первую секунду. Затем губы его кривятся.
— Нет, я возьму! — говорит он. Встает и высоко поднимает над головой журнал. — Это нелепость. Почему именно я не смею смотреть то, что миллион людей уже видели нынче в Париже?
Но она и не думает бороться и отнимать. Она опять опускается на подушки и закрывает глаза. Однако он чувствует, что это только поза, что она вся насторожилась.
Он садится и с возрастающим интересом перевертывает первую страницу. Крупными буквами отпечатано: «Трагический случаи в Елисейских полях. Опять анархисты!»
Затем три снимка: первый — с убитых бомбой, как они лежали на песке. Острый профиль, удивленно раскрытые губы. Брови сдвинуты от страдания. Второй изображает арестованного вчера человека, подозреваемого в сообщничестве. Нерусский тип и незначительное лицо. И, наконец, портрет анархиста, того, с оторванными ногами, два часа спустя после его смерти. Лицо юное, гордое, поразительно торжественное, с тесно сомкнутыми губами. Они словно отказываются выдать тайну, которую у них выпытывают. Чуть сжатые, но уже властные брови говорят о несокрушимой воле, как и линия губ, как и линия подбородка. И все это — скрытое в жизни, незаметное в повседневности среди улыбок, робких взглядов и тихого голоса, которыми, быть может, обладал этот человек с нежным безбородым, почти женственным лицом, — вдруг проступило в смерти, вдруг запечатлелось на высоком лбу, в тесно сжатых губах, в длинных опустившихся ресницах. «Вы меня не знали», — как будто говорит это лицо всем близким, всем встречавшим его. Казалось, за эти два часа это лицо прожило целую жизнь. И она вскрыла все таившиеся в нем возможности. На первом рисунке мальчик. На втором — личность.
Грустно и долго смотрит Штейнбах, захваченный трагической красотой Смерти. Он думает: «Каждое мертвое лицо — это окно, из которого глядит на нас Вечность».
— Ты была вчера там? Я это прочел нынче в «Figaro».
Она делает нетерпеливый жест. «Никуда не скроешься!» — говорит ее брезгливая гримаса.
— Ты в первый раз видела так близко мертвеца?
— Я видела мертвого Яна.
— A!
Он бросает журнал на стол и придвигается к кушетке.
Маня лежит в профиль к нему. Ресницы подняты. Она глядит вверх.