Книга о разведчиках
Шрифт:
— Вы… это самое… вы целуйтесь при мне. Я все равно ничего не слышу под газетой. — И, уже засмеявшись, просто сказал: — Попробуй накройся газетой и посопи там — такой резонанс она дает, что ничего не слыхать извне. Так что не стесняйтесь…
Но мы не целовались. Я просто не умел. Целоваться мы стали позже, когда я уже поднялся и начал ходить. Роза устраивала меня в перевязочное кресло, разматывала наполовину бинт на моей руке, сама шустро взбиралась ко мне на колени. Голова моя кругом шла. Но стоило кому-то зашебаршить за дверью, как Роза вскакивала и начинала мотать бинт — иногда заматывать, а иногда, наоборот, разматывать. Однажды врач, пришедшая за какой-то склянкой в шкафу, не оборачиваясь, спросила не без иронии:
— Вчера этому молодому человеку
— Нет, ничего не случилось. Бинт размотался.
— А-а. Ну, если только размотался, тогда другое дело. Заматывать надо лучше.
— Учту. Замотаю.
— Но смотри, чтобы самой же потом не пришлось разматывать, — с каким-то скрытым смыслом сказала врач и посмотрела на нас взглядом человека, умудренного жизнью.
Теперь я с нетерпением ждал обеда, когда Роза закончит перевязки. А до этого времени я лежал на своей койке — на своем НП — и не спускал глаз с двери перевязочной в конце коридора. Роза поминутно открывала дверь, строила мне рожицы, показывала на пальцах, сколько еще осталось ей делать перевязок. А когда заканчивала последнюю, выскакивала из перевязочной, безапелляционным жестом пальчика сбрасывала меня с моей кровати, и мы шли куда-нибудь. Не важно куда, лишь бы подальше от людей, от любопытных глаз.
Казалось, счастливей нас нет людей. И это длилось не больше двух-трех недель. Когда мы с майором стали уже довольно активными бродячими, тут все и рухнуло.
Нашего майора осенила идея: сходить всей палатой в местный театр. Конечно, в сопровождении сестер как более молодой и более мобильной части медицинского персонала. Сестры охотно согласились. А Роза сказала, что не пойдет в театр. Я не принял это всерьез — как это она не пойдет, если я пойду!
После обеда начали собираться. Девчата принесли нам новое обмундирование, стали подшивать подворотнички. Нас с Сашей Каландадзе готовила к выходу в большой свет (малым светом мы считали наш госпитальный клуб) сестра-массажистка Вера Москалева. Она гладила наши гимнастерки, брюки, пришивала погоны. И без умолку щебетала. Говорунья она была отменная. Помню, поначалу Вера показалась мне почему-то не шибко красивой — может, действительно у нее черты лица не совсем правильные, — но через несколько минут я был буквально ею очарован. У нее очень подвижное, одухотворенное лицо, умные серые глаза. Недаром Саша по часу «лечит» у нее свою ногу. Вера называла нас с Сашей ласково младшенькими лейтенантиками и говорила, что мы чем-то похожи между собой — оба черные, оба длинные и худые.
— Ты вот что, — сразу же перешла она со мной на «ты», — если хочешь, чтобы Роза пошла в театр, иди заранее уговаривай ее. — И, подавая мне обмундирование, добавила: — Только она все равно не пойдет.
— Это почему же?
— Не пойдет, и все.
— Вообще-то ты очень логично объясняешь, — заметил Саша, разглядывая начищенный до блеска сапог. И спросил у меня: — Тебе почистить сапоги?
— Я ему почищу потом, сама. А сейчас пусть одевается в форму и идет покорять блеском погон Розу.
— Я пойду в пижаме — это быстрее.
— Вот уж не советую. В пижамах вы тут все примелькались. А явишься в погонах да в ремнях, не устоит. Я бы не устояла. Иди.
И я оделся и пошел. Домой к Розе пошел. Долго ее уговаривал. Сердился. Брался за дверную скобку, собираясь уходить, предупреждая при этом, что больше уж никогда не вернусь. И она сдалась. Согласилась. Неохотно, обреченно стала собираться. Она собиралась словно на эшафот — столько было тоски в ее глазах.
Мы пришли в палату, когда там уже все были в сборе. Девчата без своих традиционных и привычных для нас белых халатов были ослепительны даже в простеньких цветастых платьишках. Я не удержался:
— Боже мой! Откуда вы такие взялись?
Одна только Роза не сияла. Девчата посматривали на нее с любопытством и с каким-то непонятным для меня затаенным выжиданием (это я потом припомнил). Но без сочувствия. Сочувствовали они, кажется, больше мне…
— Пора выходить, — скомандовал майор и
Мы вышли на замечательную улицу — зеленую, мирную, не по-военному тихую. Еще было светло. Мы шли по тротуару — по дощатому, по щелястому. Боже мой, сколько я лет не ходил по тротуару! Кажется, вечность. Товарищи мои не меньше меня радовались и этой пошехонской улице, заросшей травой-муравой, и тихому ясному закату, в который не надо всматриваться, по привычке отыскивая знакомые контуры вражеских штурмовиков. Мы были в восторге от того, что вот мы живы, и через час будем живы, и завтра будем живы, и через неделю непременно будем живы. Разве можно жить и не восторгаться такой уверенностью!
Оказывается, как это здорово — жить!
От сознания, что ты живой и возле тебя — рука в руку — симпатичная девушка, хотелось заплакать. Никогда такого за собой не замечал. Подумал: разнежился я в госпитале, раскис. В общем, расслюнявился. И только позже понял, что тогда мы, двадцатилетние, разучились уже плакать от горя, мы жили рядом со смертью и не плакали, когда теряли своих самых близких, но, может быть, поэтому стали мы слишком чувствительными к нежности, к красоте.
Я не помню, каково здание театра в Ахтырке, хотя, наверное, это был первый театр, который я посетил в своей жизни. Шла оперетта на украинском языке «Весилля у Малиновци». Украинский язык всегда казался для меня нарочито искаженным русским и поэтому смешным. А тут зал буквально покатывался от смеха. Мы хохотали после всех — пока переведем реплику с украинского на русский да сообразим, что к чему, только тогда вдогонку хохочем.
Но, видимо, всегда так в жизни бывает: в самый разгар веселья является беда.
В первом антракте к Розе, стоявшей около Веры с Сашей (она все время от меня обособлялась), вдруг подошел рассвирепевший молодой человек с черной кудрявой шевелюрой, что-то сказал ей резкое, дернул за руку и пошел обратно. Роза, опустив голову, обреченно побрела за ним.
Я не сразу сообразил, что произошло. Кинулся было следом. Но передо мной очутилась Вера, зашептала мне в лицо:
— Тихо… тихо… тихо. — Приблизилась ко мне совсем вплотную, ухватила незаметно для окружающих цепко меня за здоровую руку. — Тихо… Все идет, как и следовало ожидать… Тебе говорили.
Что мне говорили? Кто мне говорил?..
До половины второго действия сидел я как оглушенный: кто он, этот неполноценный (все полноценные — а армии), какие у них с Розой отношения? Не терпелось все выпытать у Веры.
И вдруг неожиданно я почувствовал, как становлюсь спокойнее. Подобрался весь, словно внутри меня закрутили пружину. Уже ничто не проскальзывало мимо меня. Со стороны Веры с Сашей уловил фразу: «Да их не поймешь — разошлись или не разошлись…»
Наш ряд уже не хохотал так над Яшкой-артиллеристом, как в первом действии, — я понятно почему, а остальные устали в духоте переполненного зала. Переоценили, видно, свои силы. Уже потихоньку расстегнули воротники гимнастерок, распустили ремни и портупеи, обмахивались пилотками. И тут с левого фланга от майора по ряду передали шепотом приказ:
— Закругляйся… Слева по одному короткими перебежками из зала за мной на свежий воздух марш…
Хохотнул наш ряд несколько невпопад с событиями на сцене и покинул зал. На улице было темно и приятно свежо. Мы уже не щеголяли перед нашими дамами новенькими негнущимися погонами, шитыми желтым шелком, и хрустящими портупеями. (В этот вечер, кстати, я впервые надел офицерские погоны, на фронте в маскхалатах мы ходили без погон. А портупею у нас носили и рядовые разведчики, не для форса носили, для удобства — поддерживала поясной ремень, на котором у разведчика навешано с полпуда всяких железок…) «Кавалеры» напрочь порасстегивали гимнастерки, а к концу пути совсем поснимали их — мельтешили в темноте белыми нижними рубашками. Теперь уж не они вели сестер под руку, а сестры волокли их. Один я самостоятельно вышагивал впереди, но никто никак это не комментировал, не подтрунивал надо мной.