Книга воспоминаний
Шрифт:
И мне показалось, что я впервые, просто и без растроганности, увидел, что представляет собой моя жизнь.
Все, что было так больно, отдалось болью в груди, болью в шее и даже в макушке, да так, будто на нее натянули шапку, сделанную из боли, все тело содрогалось от боли, не имеющей ничего общего с упоительной жалостью к самому себе, и боль, которая присутствует в теле и все же не связана с какими-либо его частями, потому что способна блуждать в нем, с каждым приступом делается все сильнее, каждая предыдущая боль кажется пустяковой по сравнению с последующей, становясь настолько невыносимой, что я не могу терпеть, мне хочется постоянно и непрерывно кричать, но этого я не смею, и оттого она делается поистине невыносимой.
Мысль о том, что я не совсем нормальный, что я, пусть не в той форме, но все же не менее болен, чем моя сестренка, что, больше того, только с нею и только на почве болезни мы, возможно, можем найти что-то общее, успокаивающее нас обоих, была для меня не нова, новым было другое открытие – что я раз и навсегда могу покончить с мучительными попытками с кем-то отождествиться и кому-либо уподобиться, ведь все равно они бесполезны, я никому не смогу уподобиться так, чтобы отождествиться с ним, а в отличии, в своей непохожести, невзирая на все усилия, я всегда буду одинок, и эта моя непохожесть, или не знаю, как точно ее назвать, никому не нужна, даже мне самому, я ненавижу себя за это, потому что любой своей попыткой прорваться, отождествиться с кем-то и вместе с тем заманить другого в ту сферу, которая принадлежит только мне, я только обращаю внимание на эту несхожесть, на эту болезнь, которую нужно убить, попыткой соблазнения я лишь выдаю то, о чем лучше молчать, о чем я не должен ни с кем говорить, и именно здесь, теперь я впервые пришел к тому, что эту зияющую неодолимую пропасть во мне я могу уничтожить только вместе с самим собой.
Она больше не поворачивалась в мою сторону.
Мне же казалось, что только ее взгляд еще может спасти меня.
Если бы только он мог длиться нескончаемо, заполняя собою все время, ведь казалось, что этот взгляд, его всепоглощающая открытость, то, как она на меня смотрит, и то, как я смотрю, все это могло разъяснить мои неурядицы, мои неутолимые желания, нечаянные грехи, мою бесконечную ложь, ведь для того, чтобы защитить себя, мне постоянно приходилось лгать, лгать мелко, смешно и при этом бояться разоблачения, я страдал и не видел никаких способов избавления от страданий; ведь мало того, что мне приходилось отказываться от всего, что могло бы доставить мне радость, даже этого было мало; все,
Конечно, уйти от нее было не так просто, да я и не думал, что она обрадовалась бы, если я, подчинившись ее призыву, ушел бы, ее молчание скорее усиливало напряжение между нами, чего она, как мне показалось, как раз и хотела, она повторяла последнюю фразу: «иди, сынок, иди по своим делам, хорошо?», а сама прижимала меня к себе, как бы удерживая под видом прощальных объятий, стараясь оттянуть момент, когда я, инстинктивно спасая остатки душевного равновесия, действительно встану и пошатываясь, но все-таки с облегчением ретируюсь в другую комнату, но делать этого было нельзя, не рискуя испортить все, момент можно было растянуть: я чувствовал, как от ее жаркого тела разгорячилось мое дыхание, и от этого общего жара казалось, будто я тоже впал в горячку, я старался устроиться так, чтобы касаться губами ее обнаженной руки, где-нибудь в изгибе локтя, где кожа была особенно нежной и мягкой, или шеи, где, напротив, мой рот утыкался в дряблое переплетение сухожилий и мускулов, делая вид, что эти касания совершенно случайны, я приоткрывал рот, ощущая внутренней стороной губ и кончиком языка вкус и запах кожи.
Она не притворствовала, будто не замечает этих любовных касаний, но и не собиралась разоблачать мои мелкие хитрости, не принимала их за простодушные знаки детской привязанности и не делала вид, будто ей это неприятно, не пряталась за болезнь, словно только физическая слабость делала возможными и необходимыми эти опасные крайности взаимной нежности, нет, она отвечала мне просто и естественно, мягко целуя меня в ухо, в шею, в волосы, куда придется, а однажды, уткнувшись головой в мои волосы, она заметила, что от них несет маленьким кобелем, целой школой маленьких кобелей, и что запах этот ей очень даже нравится, запах, которого я раньше не замечал, но с тех пор стал принюхиваться, пытаясь понять причину ее мимолетного удовольствия, и все это выглядело так, словно она хотела преподать мне наглядный урок непосредственности, показать естественные границы естественности, и даже когда она прибегла к словам, чтобы прервать, несколько охладить упоение нашей физической близостью, то и это было столь же естественным и уместным, как и сама близость; отнюдь не защитой или протестом, а скорее разумной попыткой перенаправить эмоции, не имевшие другого выхода.
«Ну полно!», сказала она чуть громче и рассмеялась над тем, что мы так далеко зашли. «Пожалуй, я все-таки расскажу о том, о чем не могла до этого, так слушай: рассказать я хотела о том, что на этом лугу я была не одна; помнится, мы лежали в высокой траве, светило солнце, небо было почти совсем ясное, с легкими неподвижными летними облачками, жужжали пчелы, осы, жуки, но я не сказала бы, что все было так уж приятно, иногда на меня садилась муха, и тщетно я дергала рукой или ногой, она улетала и тут же садилась обратно, в полуденный зной мухи ведут себя очень нагло, а был как раз полдень, и обрати внимание, что эти твари как будто нарочно пытаются нам помешать наслаждаться тем, чем нам хочется наслаждаться, например тем, что все вокруг так прекрасно! не дают, может быть, просто по той причине, что сами хотят чем-то наслаждаться, к примеру сказать, твоей кожей, но я опять говорю тебе не о том, о чем собиралась, да, я чувствую, что эта тема не для ребенка, тем более не для тебя, потому что вообще-то об этом следовало бы молчать, короче, мы были на том лугу втроем, и действительно был такой луг, мы приплыли туда на лодке, причалив в заранее оговоренном месте, где должны были встретиться с остальными, но мы были первыми и развалились в высокой траве, достаточно далеко друг от друга, двое мужчин и я, и когда ты вошел, разбудив меня, точнее, не разбудив, а скорей отрезвив меня, потому что я была совершенно опьянена той картиной, я смотрела на всех нас сверху, как бывает во сне, и видела, как безумно, как умопомрачительно все красиво, все вокруг, весь мир! а ведь мне тогда все казалось адом, смрадным болотом, и вовсе не из-за мух, а потому что мы не могли решить, кому я принадлежу».
«А отец?»
«Да, он тоже был там».
«Ну и что ты решила?»
«Я не стала решать».
Казалось, ей было еще что сказать, но она не могла, не могла сказать больше ни слова, настолько неожиданным было ее молчание.
Я тоже не мог ее ни о чем расспрашивать, мы напряглись, как лежащие друг на друге поленья, или как два зверька, охотящихся за добычей, в момент, когда еще неизвестно, кому добыча достанется.
Сказать больше она не могла, потому что переступила бы в этом случае все мыслимые границы, к которым мы, сами того не желая, и так приблизились, а то и фактически заступили за них.
Она не могла сказать больше хотя бы из снисходительности, понимая, что большего я не выдержу, и поэтому улыбнулась мне, красивой, спокойной, предназначенной только мне улыбкой, но так, словно эта улыбка не была частью чего-то длительного, чего-то, имеющего свое начало и свой представимый конец, я смотрел на нее, как смотрят на фотографию улыбающегося лица из прошлого, и все же этот момент значил гораздо больше, чем просто зрелище или какие-то мысли, которые мог пробудить, а затем усыпить во мне этот застывший снимок, нет, я должен сказать, каким бы сентиментальным преувеличением это ни показалось, что момент этот был озарением или, во всяком случае, тем, что, за неимением лучшего слова, мы так называем: я видел ее лицо, ее обнаженную шею, видел складки на простыне, но каждая, даже самая маленькая деталь этого зрелища стала частью какой-то невероятно богатой истории, это зрелище было насыщено чувствами и видениями прошлого, о существовании которых я даже не догадывался, какими-то неуловимыми связями, которые показались вдруг все-таки уловимыми, хотя и неописуемыми последовательностью слов, потому что это картина, а не событие, как та сцена, когда я стою перед закрытой дверью ванной, поздний вечер, темно, я хочу войти, но не смею, так как прекрасно знаю: то, что мне хочется видеть, запретно, причем запретна не их нагота, которую они никогда намеренно от меня не скрывали, точнее, запретна, конечно, ибо она всегда представлялось
То было не ошибкой и не обманом чувств, когда мне минуту назад показалось, что однажды я уже стоял вот так перед дверью, незаконченная фраза матери вызвала в сознании какой-то обрывок еще более ранней картины, это была лишь вспышка: только ноги и подушка на голове, но и этого было достаточно, чтобы пропасть, в которую я заглянул, стала еще более притягательной и бездонной, обрывок, который, пока я стоял у двери ванной, я мог вспомнить лишь чувствами, вслепую пытаясь нащупать след отложившегося в памяти и реально хранившегося там впечатления, но все тщетно, хотя впечатление было точно привязано к месту, времени и испытанным мною тогда ощущениям; и вот теперь оно неожиданно и невольно встало передо мной, одна картина словно бы заглядывала в другую, образы наготы явно и демонстративно выказывали свою связь; когда отец, перегнувшись через край ванны, открыл мне дверь и моя изумленная физиономия очутилась в большом запотевшем зеркале, его фигура, стоявшая в ванне с протянутой к дверной ручке рукой, показалась мне великанской, спина его красным пятном отражалась в расчерченном водяными струйками зеркале, мое лицо и его спина, мать сидела в воде, потирая покрытые пенистой шапкой волосы, она улыбалась мне, щуря глаза, которые явно щипал шампунь, потом, зажмурившись, быстро нырнула, чтобы прополоскать волосы под водой; я вспомнил, что ощущал тогда ту же тупую беспомощность, что и теперь, мне казалось, будто пижама была единственным, что служило опорой беззащитному перед обнаженными чувствами телу, пижама была чем-то более реальным, чем я сам, я тоже двинулся тогда на звук, отдаленный, глухой, едва слышимый и все-таки почему-то очень пронзительный, была ночь, и я встал по малой нужде, когда обратил внимание на этот мне не знакомый, но все же ничуть не пугающий звук; холодная лунная зимняя ночь, когда свет через окна падает на пол жесткими подрагивающими прямоугольниками, а тени столь мягки и глубоки, что кажутся нераздельно слитыми со знакомыми предметами, и ты не смеешь переступить грань света и тьмы; звук доносился из прихожей, где было зеркало, в котором я на мгновенье увидел свое жутко синее от лунного света лицо, кто-то не то кричал, не то плакал, но в прихожей не было никого, значит, он шел из кухни, и я, в пьяной дреме, шлепая босыми ногами по плиткам пола, двинулся дальше, опять никого, в кухне было темно, под отворенной мной дверью что-то прошуршало, и вновь тишина, и все же мне чувствовалось или мнилось молчание живых тел, как будто здесь было что-то еще, кроме мебели, одурманенной мертвенным светом, словно бы тишина была не только моим затаенным дыханием, и тогда из-за двери комнаты для прислуги, почти настежь открытой, послышались глухие хриплые возгласы, сопровождаемые размеренным скрипом и содроганием кровати, и показалось, будто сквозь эти хрипы, углубляющиеся с каждым скрипом, толчком, содроганием, прорываются все более пронзительные и высокие, то ли плачущие, то ли восторженные стоны, те звуки, которые я слышал, которые меня привели сюда и которые, стало быть, не были плодом воображения; стоило сделать лишь один шаг, чтобы все увидеть в открытую дверь, а увидеть я желал страстно! однако казалось, добраться до этой чертовой двери мне никогда не удастся, она все еще была далеко от меня, но голос, с его глубиной, высотой, с его ритмом, уже так овладел мной, что я даже не заметил, как мне наконец удалось сделать вожделенный шаг и увидеть то, что до этого я только слышал.
Конечно, отец казался мне великаном не потому, что он был такой уж огромный, на самом деле он был сухощавый и стройный, и именно неточность в употреблении слова «великан», только что мною допущенная, раскрывает мне самому, с какими мощными комплексами, с каким мучительным, десятилетиями длящимся самообманом приходится мне бороться, когда заходит речь о вещах, говорить о которых не подобает или не принято, но коль скоро они неразрывно связаны с так называемым внутренним развитием ребенка, а этим ребенком был я, то обойти их никак невозможно, а потому сделаем глубокий вдох и, пока голос наш вновь не пресекся, быстро расскажем о том, что совершенно независимо от этого очень раннего впечатления, которое, к счастью или несчастью, на какое-то время выпало у меня из памяти и снова всплыло, неожиданно и невольно, лишь после рассказа матери о том луге, да еще как всплыло! тело отца в ножницах женских ног на кровати в комнате для прислуги, крепко хранимая тайна, которую я не могу выдать матери даже сейчас; лица я не видел, но видел, что стоны страсти и боли были приглушены, потому что отец, растопырив пальцы, притиснул к ее голове подушку, но ноги, обвившие его бедра, все же выдавали, что это не моя мать, да и с какой бы стати? именно здесь? мы можем безошибочно узнать человека по бедрам, по икрам, по кривизне подъема точно так же, как узнаем по носу, глазам или рту, в конечном счете меня поразило не то, что ноги принадлежат не ей и что из-под подушки доносится не ее голос, я ведь знал, кто живет у нас в комнате для прислуги, скорее меня потрясло то, что я словно бы ожидал, был уверен, что то будут ноги матери, причем не сказать, чтобы я имел хоть малейшее представление о том, что между ними происходило, но сознание, как бы авансом, все же слегка рассеяло детскую неосведомленность, подсказав, что в такой непосредственной близости к взаимному и совместному наслаждению мой отец не мог быть ни с кем, кроме матери, а стало быть, то, что я вижу перед собой, каким бы радостным и поэтому для ребенка более чем естественным это ни было, все же направлено против меня; однако все это, видимо, не было так уж прямо связано с ощущением «великанства» отца, скорее всего, в тот момент оно возникло у меня от того, как отец, высунувшись из ванны, чтобы открыть мне дверь, с привычным своим безулыбчивым и лишенным всякого юмора видом навис надо мной, одновременно преграждая мне путь своим обнаженным, влажно сверкающим в ярком освещении торсом, так что перед моим взором, можно сказать, перед самым носом оказалась самая затененная часть его тела, пах, и при этом я знал, замечал и чувствовал, что, как и всегда, ни один мой неосторожный взгляд, ни одно движение не укроются от его внимания; его мокрые волосы прилипли к черепу, оставляя открытым лоб, и взгляд его, обычно чуть заслоненный, смягченный ниспадающими прядями прямых светлых волос, которые делали его лицо таким вкрадчиво привлекательным, почти красивым, хотя стальные голубые глаза и придавали ему строгий вид, но эта челка густых волос, которую он вообще-то зачесывал назад, постоянно падая на лоб, сообщала его глазам несколько бесшабашный, я бы сказал, мальчишеский блеск; однако теперь этот взгляд полностью доминировал на его лице, открытый, внимательный, холодный и угрожающий, как будто бы постоянно чего-то требующий от мира – казалось, он не надо мной возвышался в эту минуту, а всегда возвышался на некоей недоступной мне высоте, на пьедестале неколебимой самоуверенности, с которого можно позволить себе снисходительно наблюдать за тем, как колупаются все прочие смертные в своих мелких желаниях, инстинктах и сопливых чувствах, за которыми он, разумеется, наблюдает, о которых он судит, хотя и нечасто облекает свои вердикты в слова; и когда я смотрел на него под этим углом, прямо и несколько снизу, его тело казалось мне совершенным или, во всяком случае, телом, которое я бы назвал идеально мужским, используя это эмоционально нейтральное слово хотя бы уже для того, чтобы, целомудренно уклонившись от всяких намеков на естественное влечение, не называть его просто красивым, или очень красивым, или, больше того, неотразимо красивым, ибо, назвав его так, мы сразу должны будем признать и то, что мы перед ним беззащитны, что мы в его власти, и, в силу природы вещей, мы с удовольствием покоримся ему, нашим самым большим желанием будет раствориться в нем, пройтись по нему, пусть хотя бы просто провести по нему пальцем, чтобы перенести внутрь себя с помощью ощущения то, что снаружи нами воспринимается как красота; перед моими глазами широкий плечевой пояс, мускулы на котором, благодаря многолетней гребле и плаванию, вырисовываются так отчетливо, что почти скрывают обычно очаровательные выступы и неровности между плечами и грудной клеткой, они почти плавно, но энергично переходят в более четко делящиеся тугие мышечные жгуты плечевых суставов и отчетливо выделяющиеся широкие мышцы груди, на которой, одновременно подчеркивая и смазывая обнаженность незащищенной поверхности, кустятся белесые волосы, во влажном виде еще более притягательные, чем обычно, ибо, слипшись, окружают небрежным своим ореолом темные окружья сосков, направляя наш взгляд дальше, либо вдоль контура туловища, сужающегося к бедрам, либо на мягкую рябь обтянутых мышцами ребер, либо, возможно, по твердой выпуклости живота, где наш взгляд в своем путешествии вниз остановится на темном углублении пупка и особенно на клине волос на лобке, но эта задержка будет не окончательной, ибо взгляд совершенно непроизвольно всегда выбирает самые темные или самые светлые точки, такова уж природа инстинктов, и поэтому мы, оставив в покое живот, непременно достигнем паха, и если у нас есть шанс на нем задержаться, если наш взгляд достаточно осторожен, чтобы его не заметили, а его, конечно, заметят, потому что в таких ситуациях взгляд моего отца действует точно так же, как мой, но, допустим, он великодушно сделает вид, что это его не волнует, или, если это ему не нравится, отвернется либо чем-то прикроется, или в смущении скажет какое-то слово, может быть, самое обыкновенное, но не совсем уместное, а возможно, что он, исходя из знания человеческой натуры, просто отбросит всякие моральные соображения и позволит мне задержать взгляд, чтобы основательно обозреть этот сам по себе достаточно непростой ареал, смакуя детали и тем самым как бы оценивая все его возможности, зная, что весь предыдущий путь нашего взгляда был не более чем задержкой, ожиданием, подготовкой, что только теперь мы добрались до самого сокровенного предмета нашего глубочайшего любопытства, вот оно, это место, к которому мы так стремились, и только здесь можно почерпнуть то знание, которого не хватает для того, чтобы оценить все тело, а следовательно, наверное, не будет преувеличением сказать, что и с точки зрения моральной мы достигли критической точки.