Книга воспоминаний
Шрифт:
Я должен любить ее, как любит она меня.
Но я тоже ее обманываю, ведь, конечно, я пришел сюда не ради нее и не ради обыска, а в надежде встретить здесь Ливию, чье имя мне противно произносить даже про себя, ведь в тот день она не пришла, и напрасно я ждал ее у ограды, опять она не пришла, и, не выдержав, я пошел сюда, просто чтобы увидеть ее, хоть на секунду, увидеть ее взгляд, тот самый! но с ней все по-другому, я даже не смею заговорить с ней, не то что прикоснуться.
А с другой стороны, хотя я чувствовал, что тела наши лгут, что я ощущаю то, что должен был ощущать Кальман, а Майе невольно отдаю то, что предназначалось Ливии, все же это было приятно, бесконечно и невыразимо приятно слышать и ощущать ее шепот у себя на шее, чувствовать ее тело, кровь, тяжесть, затекшую руку, наше тепло и темную радость от краденого, что я опять завладел чем-то, что мне не принадлежало, да и сам не стеснялся обманывать.
И уже тем самым, что я думал теперь о Ливии, и даже не о ней, а об ее отсутствии,
Я знаю, что я буду проституткой, сказала Майя.
Но и эта фраза была не ее, когда-то ее наверняка крикнула Сидония, а Майя, как эхо, лишь повторила; словно безжизненная скала, которая днем вбирает в себя тепло, чтобы выдохнуть его в ночь, так она выдыхала мне в шею, повторяла эхом слова другой, на которую так хотела походить, на которую вешалась, которую целовала без тени смущения, обожала каждое ее движение, и эта ее беззастенчивость так болезненно напомнила мне о Кристиане, как будто в меня вонзили булавку; вчера вечером, продолжала она на одном дыхании, стараясь опередить меня, чтобы я не сказал ей чего-нибудь неприятного, точнее, еще не совсем ночью, но поздно, все уже улеглись, Кальман снова залез к ней в окно, пусть я только себе представлю, прятался под окном и ждал, пока выключат свет, и насмерть перепугал ее, она уж почти спала и так напугалась, что не могла даже закричать, а он, стоя у постели, божился, что от нее ничего не хочет, только чуточку полежать рядом с ней и ничего больше, умолял пустить его, она оттого и проснулась, что кто-то с холодными ногами хочет забраться в ее постель, но она не позволила, оттолкнула его, и Кальман заплакал, и плакал так горько, что в конце концов ей пришлось утешать его, скотину такую! и пришлось обещать ему, что однажды когда-нибудь разрешит ему, но этому не бывать! никогда! я понял? пусть она станет проституткой, но ему этого не позволит, никогда! а пообещала она только для того, чтобы он убрался к чертям собачьим! но он так плакал, так плакал, что пришлось быть с ним ласковой, погладить его по лицу, голове, а он держал ее за руку и плакал, а она заявила, пусть только посмеет забраться к ней, она завизжит на весь дом, и руку просила не целовать, потому что он ей противен, и пусть уже убирается к дьяволу, вся рука была вымазана в слезах и соплях, но он так ужасно плакал, что ей пришлось сказать, что она все же любит его, а сейчас она завизжит, прибежит отец и как следует его отдубасит, так что он должен быть умным мальчиком и уйти, и тогда она будет его немного любить.
Я чувствовал, как мой мозг захлестывает горячая волна, вытесняет из него ее голос, глушит, отнимает от меня ее руки и куда-то бесследно уносит все ее тело, между тем как от прикосновений ее губ и ее дыхания всего меня охватывала холодная дрожь озноба.
Ну вот, она и это мне рассказала, потому что я все равно бы выпытал, так что могу теперь радоваться.
Но я ненавидел ее, ненавидел той ненавистью, которой только что ненавидел Ливию за то, что она не пришла, за то, что на ее месте теперь Майя, как и Майя, наверное, ненавидела меня в этой вчерашней постели.
Я знаю, ты целовала его, сказал я ей голосом, прорвавшимся сквозь эту ненависть.
Не целовала, нет, и она умоляет меня прекратить ее мучить.
Она не понимала, что в эту минуту я думал о том, чтобы поцеловать Кристиана, что снова очень хотел стать как она, ведь она же поцеловала Сидонию в губы, я это видел, и я ей завидовал, тому, что она живет так смело, Сидония тоже целует ее, а Кальман по ночам забирается к ней в постель; она шевельнулась в моих руках, благодарная мне за предполагаемую, но в любом случае неверно толкуемую ею ревность, ведь тогда я ревновал ее не к Кальману, а к Сидонии, ненавидел ее за то, что она так бесстыдно подражает Сидонии, и, наверное, мне никогда не узнать, где ложь, а где правда, потому что я никогда не смогу так бесстыдно подражать Кристиану и значит, никогда не узнаю, из чего родится добро, из истины или обмана, и не узнаю, что можно и чего нельзя.
И тогда, в прилившем к мозгу мрачном потоке горячей крови, перед тем, как мне захлебнуться в нем, я еще раз увидел бескровное личико Ливии, точнее, ее отсутствие заставило меня вспомнить то мартовское утро, когда я, решив больше не смотреть на нее, тем не менее то и дело переводил на нее глаза, даже когда за нами стала уже наблюдать Хеди Сани, и казалось, будто из-за этого моего взгляда все и произошло: Ливия качнулась вперед и, вывалившись из строя, упала плашмя на надраенный темный пол спортзала, девушки завизжали, мы молча смотрели на нее, никто не пошевелился, потом топот ног, кутерьма, ее обмякшее тело пронесли мимо нас, я заметил только повисшие в воздухе ноги в белых носочках.
Все произошло так стремительно, что мы почти ничего не успели заметить, и замерли теперь уже в действительно неподвижном строю, но тишина эта уже никак не была связана с траурной церемонией.
И даже если об этом никто не знает, высший взор все видел, видел, что это случилось из-за меня, что я во всем виноват.
Однако никакой радости от того, что мне рассказала Майя, от того, что я из нее якобы
Мне казалось, что Майя своими устами нашептывает в шею Кристиана предательские слова Ливии.
Ей бы с этим Кальманкой поосторожней надо быть и не верить его слезам, сказал я, сам наслаждаясь тем, с каким хладнокровием я это прошептал.
Это почему же, спросила она.
Да так, сказал я, ничего особенного, но пусть все же остережется.
Но почему?
А вот этого я не скажу.
Но как же так, разве это честно, ведь она мне все рассказала.
Лучше всего ей будет не ходить сегодня вечером в лес, это все, сказал я.
Но почему?
Большего я сказать не могу, ответил я, нечего ей там делать, и говорить так у меня есть основания.
Да кто я такой, чтобы говорить ей, куда ей ходить, что ей можно и чего нельзя делать, уже не сказала, а прокричала она и оттолкнула меня.
Мой палец выскользнул из ее трусиков, и я смог наконец освободить свою онемевшую от тяжести ее тела руку.
Конечно, она может пойти куда хочет, мое дело предупредить, потому что Кальман мне кое-что рассказал, о чем я не собираюсь докладывать ей.
Мы оба вскочили на колени, неподвижно уставясь друг другу в глаза, которые словно вступили в схватку, трудно было увернуться от темных вспышек ненависти и дрожащей в ее глазах злости, да я и не хотел уворачиваться, ноги наши были все еще переплетены, в судорожной ярости она притиснула мое тело к себе, я же сидел расслабленный и с виду спокойный, рассчитывая одолеть ее взгляд мягким превосходством коварства, наконец-то я был хозяином положения, думал я, я мог наконец окончательно победить и в себе, и в ней то, что меня так мучило, правда, ценой самого отвратительного предательства, нашептывало во мне сморщенное нравственное существо, но взять верх! и все-таки неожиданно изменившееся положение привело меня в замешательство и поколебало уверенность, ведь то, что я хотел рассказать ей о Кальмане в нашей разгоряченной интимной близости, на что так хитро и коварно, полагая себя обладателем истины, уверенно намекал, как выяснилось, нельзя рассказать глаза в глаза, ибо это сразу же обернулось бы чем-то кошмарным, пошлым, бессмысленным, и сейчас, в этой комнате, освещенной спокойным и безразличным светом, я не смог бы рассказать об этом даже самому себе; еще минуту назад это было случайно мелькнувшей безобидной картинкой, которая просится на язык, но теперь для этого не хватает слов и нужно быстро о ней забыть точно так же, как и о том заблуждении, в которое ввело меня в тот момент мое тело, и сегодня, когда, оглядываясь с высоты своего возраста и опыта, я пишу эти строки, я не без удовольствия вспоминаю это раннее и необычайное, может быть, даже поворотное недоразумение между телом и душой, и вижу мальчишку, обманутого своей душой и завлеченного в западню своим телом, который только что, лежа в ее объятиях, почувствовал такой прилив крови к мозгу, причем обратим внимание на совпадение, ведь она рассказывает ему о своих месячных! и взбудораженный словесной кровью девчонки, он не замечает, что весь этот лихорадочный процесс, желание доминировать над другим, борьба за истинную внутреннюю власть против власти другого горячит кровь не только в его мозгу, но, может быть, так же сильно, а скорее всего сильней! и в его паху, и то, что было зажато между пахом и тыльной стороной ладони, естественно, напряглось, что, опять же, напомнило ему о том, о чем он хотел рассказать ей, но так и не рассказал.
А с другой стороны, казалось, что Майе не очень-то хочется это услышать.
Ну и что? И что он тебе сказал?
Наши тайные игры, одно упоминание о лесе – месте похождений Сидонии, уже этого было достаточно, чтобы мое предостережение возымело действие.
Ну и не надо, не надо, она, казалось, уже не просила, и в карих глазах ее, кроме ушедшей вглубь ненависти, сверкнули опаска и недоверие.
Любовь не желает знать; рот ее был приоткрыт.
А я и не отвечал, удерживая ее глаза своими, боясь, как бы взгляд ее не упал мне на пах – а вдруг у меня на брюках заметно то, что я чувствую внутри них.