Книга воспоминаний
Шрифт:
Но на помощь к тебе спешит прихотливый случай, потому что пускай еще не совсем, но ты уже здесь.
Ты оборачиваешься, и то, что до этого видел перед собою, ты видишь сейчас позади себя: она лежит ничком на пологом склоне, растянувшись на зеленом мху, твой взгляд скользит вдоль ее спины, огибает округлый зад и спускается по ногам; положив голову на руки, она куда-то смотрит, и от этого ты испытываешь такое блаженство, что в ухмылке расплывается не только рот, но ты чувствуешь, как улыбаются пальцы ног, как смеются даже колени, и ты уже, разумеется, никуда больше не порываешься, ты нашел свое место здесь, этот смех и есть твое место на этой земле, а потом ты вдруг замечаешь, что глаза ее смотрят не в твои глаза, что есть в этой сцене еще и третий, он стоит чуть поодаль, тот, о котором ты думал, что он уже окончательно потерялся из виду; они глядят друг на друга, и ты думаешь, что ты мог бы у них научиться этому взгляду.
За тобой они тоже следят, точно так же, как можешь следить за ними и ты.
Но
Своим подглядыванием ты вспугнул их, они вскочили и скрылись в зарослях.
Точно так же и ты укрылся от глаз того, кто следил за тобой.
И потом очень долго не мог никого найти.
До тех пор, пока ты кого-то желаешь найти для себя, лес будет безмолвным.
Но это уже иное безмолвие, это молчание впитывается уже в твою кожу, и смех должен дойти до твоих костей.
И даже твой запах тогда изменится.
ПОЖАРИЩЕ, ПОРОСШЕЕ ТРАВОЙ
Чтобы нарушить этот покой, достаточно было малейшего движения, поэтому мне совсем не хотелось открывать глаза, не хотелось лишиться того, что тогда, в нашем общем тепле, сделалось в нас окончательным, а еще не хотелось, чтобы она заметила по моим глазам, как я боюсь того, что должно произойти, так будет лучше, страх пусть будет моим! в своем теле я чувствовал только то, что ему передавалось от ее тела: на липкой поверхности своей обнаженной кожи – липкую поверхность ее обнаженной кожи под задравшимся шелковым платьем, ее бедро было моим бедром, дыхание мое смешивалось у ее шеи с душным тягучим запахом, поднимавшимся от ее подмышки, жесткий край ее таза ощущался как жесткость своей кости, плечи и спину я чувствовал только благодаря весу ее тяжелой руки, а когда она очень осторожно отвела руку, то спина и плечи не перестали ее ощущать, словно отнятый вес странным образом все же впечатался в плоть и кости, когда же она приподняла и голову, чтобы получше рассмотреть след укуса на моей шее, я был рад, что существует возможность смотреть, даже не открывая глаз, через слегка приподнятые ресницы; так она может заметить только подергивание век и трепет ресниц и не догадается о моем страхе, хотя мы еще даже ничего не начали, я же почти совершенно отчетливо могу видеть, как она разглядывает мою шею, я могу обмануть ее; она долго смотрела на это место, даже потрогала его осторожно пальчиком, губы ее приоткрылись, приблизились, поцеловали еще немного саднящую рану.
Как будто поцеловала оставшийся на моей шее рот Сидонии.
Так мы с ней и лежали, ее лицо на моем плече, мое лицо на ее плече, безмолвно и неподвижно, по крайней мере так мне это запомнилось.
Наверное, с закрытыми глазами.
Но даже если я открывал глаза, то видел только орнамент смятого покрывала и ее волосы; колечки волос, щекочущие мои губы.
А если она открывала глаза, то не видела ничего, кроме зеленоватых теней, беззвучно подрагивающих на пустой поверхности потолка.
Возможно, что на какое-то время меня сморил сон, может быть, ее тоже.
А потом так тихо, что ухо мое ощущало скорее сбивчивые толчки дыхания, чем слова, она, как мне показалось, сказала, что пора уже наконец начать.
Пора, согласился я, или только подумал так, но ни один из нас даже не шелохнулся.
Хотя никаких препятствий к тому уже не было, точнее, мы не догадывались, что самым большим препятствием были мы сами.
В это время, во второй половине дня, Сидония обычно исчезала, шастала по соседям или отправлялась на свидание, устроив себе перерыв в работе, и пока однажды она не сболтнула случайно родителям Майи кое-что о послеполуденных приключениях их дочери, она могла быть уверена, что ее собственные внеплановые отлучки никогда не откроются; при этом они не только покрывали друг друга, но, несмотря на семилетнюю разницу в возрасте, словно подруги, делились интимными впечатлениями и посвящали друг друга в тайные похождения; однажды, с перехваченным от нежданной удачи дыханием, я подслушивал их разговор: Сидония, с распущенными волосами раскачиваясь в гамаке, рассказывала что-то Майе, которая сидела на траве, поглощенная ее историей, и время от времени толкала гамак ногой.
А то, чем мы с нею собирались, чем было уже пора заняться, то есть обыском, которым в конце концов мы оба, трясясь от страха, и занялись, как раз и было той жуткой и мрачной тайной, о которой она, я уверен, с тех пор никому не рассказывала, точно так же, как никому не поведал об этом и я, и пусть этот белый лист бумаги будет первым моим конфидентом! мы даже друг с другом об этом не говорили, ограничиваясь намеками, недомолвками и иносказаниями, все это было обречено на бессловесность, и в определенном смысле мы даже шантажировали друг друга тем, что у нас была столь жуткая и не разделимая ни с кем тайна, которая связывая нас друг с другом гораздо крепче, чем могла бы связать любовь.
И что это за пятно на шее, спросила она тем самым, похожим на выдох, шепотом.
Этот красный след.
Я не сразу сообразил, о чем она говорит, и решил, что просто тянет время, чтобы не начинать, но, с другой стороны, я и сам нуждался в этой отсрочке.
Какое пятно, ерунда, она просто укусила меня за шею,
Из тени яблонь гамак лениво качнулся на свет.
Нет, этот день мне не забыть никогда.
Ее губы припали к моей шее и, казалось, заснули на ней, и продолжалось это довольно долго.
Когда гамак вылетал из тени на свет и деревья вздрагивали под натянутыми веревками, голос Сидонии становился громче, кроны яблонь с шуршанием вздрагивали, сучья потрескивали, а потом, когда гамак возвращался в тень, она опять понижала голос, что не только придавало ее рассказу особый, какой-то задыхающийся ритм, но и без какой-либо логики выделяло какие-то части фраз, в то время как другие, угасающие почти до шепота выражения и слова можно было едва расслышать, словом, голос ее тоже раскачивался, незрелые яблоки сотрясались на своих черенках; одурманенный теплым въедливым ароматом клейких густо-зеленых листьев, я стоял за остриженным накругло кустом самшита, вслушивался в рассказ Сидонии, кажется, о каком-то кондукторе, и чувствовал, что этот голос, то затихающий, то невольно усиливавшийся, оказывал непосредственное воздействие на Майю, которая, в зависимости от эффекта, производимого словами Сидонии, толкала гамак то сильнее, то мягче, тем самым то ускоряя, то замедляя повествование, иногда отпихивала его с бешеной силой, да лети ты к черту! иногда чуть касаясь, предсказать это было невозможно, кондуктор же был коротышкой с выпученными глазами, вот такими большими, карими, налитыми кровью, лоб весь в прыщах, «огромных, прямо с мой палец!» – рассказывала Сидония, «и красных, набухших» – что заставило Майю визгливо хохотнуть и тут же резко толкнуть гамак, причем интересно, что эмоциональный тон рассказов Сидонии отличался совершенной бесстрастностью, она обо всем говорила с веселой улыбкой, как человек, для которого все детали очень важны, но он не находит, не выделяет среди них ни одной, которая имела бы для него особое или даже решающее значение, детали были важны сами по себе и сами для себя; она ехала на двадцать третьем трамвае, как обычно, села в последний вагон, потому что любила, «когда вагон дергается», трамвай был почти пустой, и, конечно, она села на теневую сторону, на ней была белая блузка с расшитым голубыми зубчиками воротом, та самая, что так нравится Майе, потому что она так здорово облегает талию, и белая плиссированная юбка, которые дома ей разрешалось носить только по праздникам, например на пасху, она очень маркая, и перед тем как сесть, нужно было подстилать платочек, да и заглаживать эти складки сплошная морока, в трамвае была духотища, и этот кондуктор, цыган, как ей показалось, потому что такие выпученные глаза только у цыган бывают, ходил по вагону и специальной ручкой опускал стекла, все подряд, но дело шло туго, потому что ручка все время выскальзывала из гнезда, а потом он уселся напротив нее, правда, чуть поодаль, на солнечной стороне, положил рукоятку обратно в сумку и стал на нее смотреть, но она сделала вид, что не замечает этого, что закрыла глаза из-за ветра, дующего в лицо, она обожает, когда трамвай поворачивает на полной скорости, ей всегда делается страшно, и она вспоминает, как однажды с младшей сестрой ее крестной матери она попала на американские горки и думала, что прямо там и умрет; в вагоне ехал еще один человек, который наблюдал за пялившимся на нее молодым кондуктором, но она временами забывала о них, потому что и в самом деле смотрела в окно или закрывала глаза и думала совсем о другом, и из трамвая все же не вышла и ехала дальше, потому что кондуктор пересаживался все ближе к ней, и она, конечно, бросила взгляд на его руку, обручального кольца на ней не было, но все же он ей не очень нравился, ну разве что черные как смоль волосы и курчавая шерсть на руках, нет, он был весь какой-то чумазый, и ей было просто интересно, что будет дальше, осмелится ли он заговорить с ней, тем более что с них не спускал глаз этот посторонний.
Мне казалось, будто я вижу, как сохнут под послеполуденным солнцем тяжелые темно-каштановые волосы Сидонии; когда я остановился за кустом самшита, их влажная масса еще облипала ее голую шею и плечи, на ней была белая полотняная блузка и нижняя юбка с кружевными оборками; эта блузка, которую она называла «ночнушкой», застегивалась спереди маленькими крючочками и, туго стягивая ее нахально большие груди, оставляла свободными спину, округлые плечи и сильные мясистые руки; и когда гамак взлетал в своем непонятном ритме к свету и падал обратно в тень, видно было, как высохшие пряди, сперва по краям, одна за другой отделялись от ее спины и плеч и порхали, взвивались в воздушном потоке.
Наконец, проехав так довольно значительное расстояние, они оказались на конечной остановке, правда, о том, что это конечная, она не знала, кондуктор давно уже сидел напротив нее, он встал, другой пассажир тоже поднялся, приготовившись выйти, но по-прежнему глядел на них, ожидая, чем все закончится, выглядел он довольно солидно, в приличной одежде, белая рубашка, черная шляпа на голове, и при нем был какой-то сверток, явно с едой, потому что бумага была промасленной, и видно было, что он голоден, но не пьян, и тогда кондуктор сказал ей, что это конечная и, к сожалению, им придется расстаться, а она рассмеялась, ну зачем расставаться, если она собирается ехать с ним обратно.