Книга жизни. Воспоминания
Шрифт:
Александр Петрович Коломнин был нелюбим многими за его прямолинейность и холодную откровенность. Он всегда говорил, что думал. Суворин его любил и даже как будто боялся. Он к нему одному относился с почтением и никогда не позволял себе сказать ему ничего лишнего. Я лично ставил Коломнина выше всех в "Новом Времени" и знал, что можно было положиться на него одного и верить каждому его слову. Влияние Коломнина на Суворина было огромно, — это был его добрый гений. Хроническое недомогание Коломнина, которым он страдал последние месяцы, возбуждало мое опасение.
Коломнину стало лучше как раз перед спектаклем "Контрабандисты", перед этим он недели полторы не выходил из
— Нездоровится. Очень нездоровится!
Его бесила всякая ложь, в какой бы форме она ни проявлялась. И в этом шипящем и свистящем зале он видел ту же ложь и возмущался ею.
— Благую часть избрал Алексей Сергеевич, что уехал и сидит в "Славянском базаре", — сказал он, крепко сжимая губы. — Его бы хватила сегодня апоплексия.
Но его опасения более были справедливы относительно него самого, чем Суворина. Когда я и Щеглов-Леонтьев покинули театр, он уже окружен был конным отрядом войск. Мы дошли до Семеновского моста, перешли через него и пошли по той стороне Фонтанки, мимо театра.
— Мне жаль одного человека — Алексея Петровича, — сказал Щеглов. — Он страдал больше всех.
Да, он страдал больше всех и вероятно не спал всю ночь. Наутро у него было дело в сенате. Он встал, по обыкновению, в восьмом часу, поехал в сенат, выиграл дело и, возвращаясь домой, почувствовал себя дурно. Он поднялся на Невском, против Гостиного двора, в магазин "Нового Времени" — и там умер от разрыва сердца.
Смерть его была ударом и для Суворина, приехавшего в 11 утра из Москвы, и для всех его знавших. Суворин, оповещенный о вчерашнем скандале, хотел обратить его в шутку и написал о нем "маленькое письмо". Но смерть человека, которым он дорожил больше всего на свете, заставила уничтожить написанную шутку, — и, кажется, никаких следов этого "маленького письма" не осталось [68].
Глава 30
Первые шаги на посту управляющего труппой. Объяснение с В.Ф. Комиссаржевской по поводу ее выступления в "Огнях Ивановой ночи" в роли Марики. "Панихидный" тон Александрийской труппы.
1 января нового XX столетия вечером я приехал в театр как вновь назначенный управляющий.
Накануне директор меня спросил:
— Вас представлять труппе не нужно, — вас, вероятно, все знают?
Шел водевиль, капельмейстер стучал палочкой, и артисты пели, детонируя, последний куплет, улыбаясь публике, мужчины кланяясь, а женщины приседая. Занавес пошел книзу, — а я отправился в комнату управляющего, которая была переделана из прежней уборной, где когда-то одевались Сосницкий и Самойлов. Накануне мне написал письмо режиссер Евгениев, спрашивая, как он 1 января представит мне на утверждение репертуар следующей недели. Я отвечал ему, что вечером в театре, и просил его распорядиться, чтобы комната была отворена. Комната была отперта, и дежурный курьер стоял у дверей. Я послал его за Евгениевым, а сам прошел в кабинет. Мы были с ним знакомы. Я изменил кое-что в принесенном им репертуаре, просил переписать, сказал, что завтра покажу его директору, да, кстати, сказал ему:
— Пожалуйста, уничтожьте постановку пошлых водевилей с пением: это совсем неприлично в образцовом театре. Если нужны одноактные пьесы, они найдутся и поумнее, и без пения, для которого у нас нет исполнителей.
Основной пьесой спектакля была "Дикарка",
— Вы пройдете на сцену? — спросил Евгениев.
Но я ему сказал, что не пройду. Я просмотрел акта два в директорской ложе и затем уехал домой, отложив до другого дня всякие распоряжения. А с утра второго числа началась уже "чистка". Я начал с мелочей чисто внешних. Я убрал от дверей павильонов плотников и распорядился, чтобы двери, если того не требует ход пьесы, были отворены настежь. Машинистам я заказал деревянные двери с ручками и замками. Во время антрактов был воспрещен артистам доступ на сцену, чтоб они не мешали плотникам и бутафорам. У щелей павильонов воспрещено было останавливаться не только кучерам, приносившим в уборные корзины с гардеробом артистов, но портным, портнихам и артистам. У плотников были изъяты все молотки, и стук по гвоздям, прибивавшим декорации в антракте, был заменен меланхолическим шипением бурава, мягко впивающегося в деревянное тело пола. На вызовы публики было запрещено в антрактах поднимать занавес свыше трех раз. Впрочем, при продолжавшихся требованиях публики артистам предлагалось выходить за занавес. Суфлерам было предложено "подавать" так, чтобы их не было слышно в зале. А лучше всего — совсем не подавать, а приходить на помощь актеру только в экстренном случае: актеры должны были знать свои роли.
Все это сразу создало мне среди труппы не мало недоброжелателей.
Первой пришла "за объяснением" ко мне в кабинет Комиссаржевская. Я не был с нею знаком. Мы познакомились.
— Директор мне сказал, — начала она, — что вы против того, чтобы я ставила "Джульетту" в бенефис?
— Раз это решенный вопрос, как же я могу быть против? — спросил я.
— Но вы не сочувствуете этому?
— Нет!
— Почему?
— Мне кажется, у вас нет элементов, чтобы дать тип страстной четырнадцатилетней итальянки. Она рассмеялась:
— Да я и не собиралась играть страстную итальянку. Но я с вами согласна. Я отказалась от мысли ставить "Ромео" и думаю поставить "Огни Ивановой ночи". Вы знаете эту пьесу?
Об "Огнях" неделю назад мне говорила Савина. Она была в восторге от пьесы: наконец Зудерман написал превосходную роль Марики. Другая там есть тоже чудесная роль — Труды. Труду должна играть Комиссаржевская: она будет удивительна в ней.
— Если бы я не заявила вашу пьесу, я бы взяла "Огни" в бенефис, — сказала Савина. — Это будет успех "головокружительный", — прибавила она.
Тем более меня удивило сообщение Комиссаржевской.
— Вы, кажется, и против Зудермановской пьесы? — спросила она.
— Я не против нее, — но что вам за охота играть в бенефис не главную роль?
— Не главную? Вы думаете я играю Труду? Нет, я возьму Марику.
— Одновременно изобразите кошку и мышку, — как она характеризует сама себя? — спросил я.
— Зачем? Ни в кошек, ни в мышек я играть не буду. Я даже, очень возможно, выпущу эту фразу. Я буду играть непонятое, чуждое, одинокое существо. Ее влечет к Георгу его сиротливость, его одиночество. И он и она — сироты. На этой теме я и разыграю вариации.
Она говорила это уверенно и спокойно. Она извращала основную мысль автора, подгоняла созданный им тип к своим данным. Она не чувствовала, что совершает вивисекцию. Просто и ясно смотрела на меня широко открытыми голубовато-серыми глазами и ждала с моей стороны отпора. Я молчал. Она вкрадчиво, но с сознанием своей силы прибавила:
— Это будет хорошо и интересно.
— Не сомневаюсь, — подтвердил я.
— Вам Марья Гавриловна сказала, что я играю Труду? Если бы это в день ее бенефиса, — я бы играла.