Когда море отступает
Шрифт:
Она встала, взяла карту, с усилием развернула ее на ветру, разложила на земле, укрепила при помощи камешков, показала Абелю Арроманш, затем, слева от Арроманша, именно слева, Траси-сюр-Мер, а справа — Курселль, Вервилль, Верньер, Сент-Обен, Уистрам… Когда она говорила «справа», она имела в виду восток, «слева» — запад.
— Верно, Валерия! Я искал справа, а оказалось — слева! По направлению к устью Орн, к Гавру…
Теперь уже она ничего не понимала!
— Да ну же, Абель, Абель! Ведь это направо! Да что с вами, Абель? Вы держите карту вверх ногами.
Абель догадался. Валерия приехала сюда из центра
Они видели Нормандию вверх ногами. Еще нынче утром в диораме Абель видел ее со стороны моря, в условиях высадки. Это была позиция воюющих, высаживающихся на севере, лицом к югу; «на правой руке», как говорят крестьяне, грозный Котантен, где сшибались в яростной сшибке бойцы диверсионно-десантных групп; перед ними лежало нормандское побережье, то есть юг, плоский и коварный, а дальше, с левой руки, — Орн, Сена, Ко, Дьепп, Бельгия. Все это он запоминал еще в Англии, под Саутгемптоном, перед ящиками с песком, макетами, снимками, сделанными с самолетов, во время подготовки к высадке.
Карту сдуло ветром, и Абель бросился ловить этот большой хлопающий лист бумаги.
— Мы с Жаком… — продолжала Валерия.
Она вновь вошла в этот свой прерванный роман, заполонивший всю ее жизнь.
— Так вот, вы меня перебили. Я не хочу, чтоб вы подумали…
Роман Валерии с Жаком уже не интересовал Абеля. Он с досадой прервал ее:
— …что вы с ним грешили?
— Два раза, — ответила она, не замечая его иронии. — Всего-навсего два раза. Второй раз это было в деревне, осенью сорок третьего года, в яблочный сезон. В окрестностях Анж-Гардьен… Жак мне сказал, что он едет на фронт. Как вы думаете, Абель: Жак меня все-таки любил?
Абель знал о Жаке много такого, о чем не подозревала она, но уверен ли он был во всем этом до конца, и как все это связать, сопоставить, осмыслить, и если уж ты во всем этом уверен, то как об этом сказать?
— Жак никого, кроме вас, не любил.
— Почему же он тогда ушел на войну? Я ему отдалась, потому что он собирался идти на войну. Потому что он уходил на войну.
А, наверно, забавно было миловаться с Валерией, забавно ее сознание своей греховности, ее раскаяние, угрызения совести! Она, понятно, была тогда обворожительна — она ведь и сейчас хороша, но все-таки Жаку досталась порода твердокаменная!
Летали чайки, вдали вовсю трезвонили колокола, набережная под лучами яркого солнца была пустынна, геометрична, абстрактна. Вдруг сделалось жарко.
Было жарко и тогда, на узких улицах Квебека, и эту плотную жару не удавалось развеять ветру, дувшему с реки Святого Лаврентия. На побывке Абель наслаждался радостью жизни и со дня на день откладывал свидание с невестой Жака; каждый вечер он давал себе слово пойти к ней завтра, но «завтра» проходили одно за другим. И вот наконец перед Абелем эта самая Валерия, молодая, высокая, подавляющая своей серьезностью.
Она, в черном английском костюме, давала трем мальчикам урок французского языка. Она все знала. Вот уже несколько месяцев. Она получила письмо от полковника Матьё, и вот теперь ангел смерти явился ей в обличье здоровенного детины — такие состоят в хоккейных командах, — одетого в хаки, от
Валерия сидела. Оса не желала улетать, даром что окно было открыто. На улице, радуясь неожиданной перемене, шумели мальчишки. Правильные черты Валерии исказило что-то похожее на ярость.
Абель положил бумажник Жака между французской грамматикой и словарем. Она взяла бумажник. Пальцы у нее дрожали. Открыть его она так и не смогла и опустила в ящик.
Абель не помнил, как он от нее вышел, зато отлично помнил, как он вдыхал уличный воздух — с каким облегчением! Ему, как другу Жака, она оставила на память две карточки. На одной он был снят в штатском, перед банком Монкальма с решетками на окнах, с синей островерхой крышей. Жак там рисовался, жизнерадостный, беспечный. Должно быть, он ни над чем серьезно не задумывался. На другой фотографии Жак снялся с Валерией — разумеется, в Анж-Гардьен. По-видимому, это было в день «второго раза»! Валерия уже тогда носила шиньон. Расплывчатость черт лица Жака, неопределенность его выражения составляли ту неизъяснимую, однако верную примету, зловещий характер которой проступает отчетливо уже слишком поздно — ее можно разглядеть на фотографиях тех, что умерли молодыми и притом насильственной смертью.
По радио под звуки труб, под бой барабанов низкий женский голос пел:
Это был неизвестный солдат, И при нем никаких документов… [6]Они возвращались вдоль дока имени генерала Эйзенхауэра. Какой-то шутник окрестил свою лодчонку «Стрелой». Наверно, какой-нибудь ветеран, из тех, что сейчас галдят у стоек бистро. Некоторые лодки носили женские имена: «Сюзанна», «Мария-Луиза». А вот и «Евангелина»! Католическая страна! В тенистом уголке, воняя олифой, держался на канатах свежевыкрашенный в белый и лиловый цвета огромный баркас, и название его становилось все явственнее, по мере того как они приближались к нему: «СВОБОДА»
6
Перевод стихов здесь и далее принадлежит Ю. Корнееву.
— «Свободу» держат на веревке, — угрюмо заметил Абель.
В девятнадцать лет, когда он и Жак сражались бок о бок, ему такие мысли в голову не приходили. Значит, за минувшие шестнадцать лет жизнь дала ему только одно — чувство горечи!
Последний баркас с багрового цвета сетями, стоявший в дальнем углу дока, назывался: «НАС ТРОЕ».
Абель и Валерия остановились. Над их головами кричали чайки. Нескончаемо долго длилось молчание; наконец Валерия заговорила:
— Вы человек суеверный, Абель?
— Еще бы!
— А я нет. Но я убеждена, что нас окружают приметы, которые мы не научились разгадывать только по лени. У нас ленивые головы…
Они засмотрелись на баркас с багровыми сетями. «Нас трое». Абель сделал такое движение, как будто он выпутывался из сетей.
— Вы думаете головой, Валерия. А я думаю вот этим.
Он выпятил грудь и, шумно дыша, неистово застучал по ней кулаками. Он «играл в зверя».
— Я с самого начала заметила, что у вас есть что-то от животного, — задумчиво проговорила она.