Кола
Шрифт:
А пушки, все больше ожесточаясь, жгли и рушили. Канонаде, казалось, конца не будет.
Максим теперь тоже вжимается в стенку берега. Воспаленные от бессонницы глаза слезятся, лицо в копоти. Максим кашляет и рукою размазывает по щекам грязь. Встретив взгляд Шешелова, он с досадой говорит:
– Когда же кончится у него порох? Вторые сутки идут.
А Шешелов времени и не помнил. Сколько они тут лежат с Максимом? Час? Три? Шешелов отдышался после тяжелой пробежки вокруг горящего города, но сил, казалось, теперь совсем у него нет.
Давит усталость, давит в песок боязнь, а ему выглянуть бы:
Пушки вдруг смолкли как-то совсем нежданно. За спиной в верхней слободке не бухало, не рвалось, и не вторило больше в вараках эхо. Шешелов еще подождал, не веря, стараясь понять случившееся, и, обеспокоенный, решил взглянуть.
Корабль стоял не бортом к нему, как прежде, а медленно поворачивался кормой. Дым из трубы густой. Шешелов недоверчиво наблюдал, готовый немедленно лечь и опять уползти назад; потом, помогая себе руками, стал карабкаться на берег. Распрямился кряхтя и смотрел на корабль. Похоже, уходит. И принял это как должное. Теперь не сгибаясь можно стоять, ходить. Вокруг пустынно было и тихо. На миг показалось даже, что он оглох. Потом медленно повернулся на шум пожара. Над верхней слободкой гудело сплошное пламя. А ближе слободки и вправо к Туломскому мысу – только одни руины. Крепости больше не было. Исчезли башни ее и стены и все, что связано было с крепостью: Воскресенский собор с приделами, дом почтмейстера, ратуша, казначейство, суд. Магазины сгорели: хлебный, соляной, винный, – цейхгауз инвалидной команды, амбары, склады колян и много других построек. Одиноко и голо торчали печные трубы. Церковь каменная громоздко стояла на пепелище без купола, без крыши. И везде только жаркие груды углей, горящие головни да удушливый едкий дым. Сплошное марево дыма и жара струится над бывшим городом.
Корабль уходил все дальше и дальше. Скоро и видно его не станет.
Максим тоже вылез на берег. Непокрытая голова, мундир измят, грязен. Ружье за ремень волочит по пыли. Постоял рядом с Шешеловым, изможденный, ссутулившийся, провожал долгим взглядом корабль. Погодя сказал, будто Шешелов только что появился в Коле:
— А ведь ни с чем ушел англичанин. Ни с чем... – И задумчиво он смотрел еще вслед кораблю. – Тьфу! Будь ты проклят! – плюнул с горькой досадой и стал доставать кисет.
Когда занялись огнем дома на верхней слободке и далее, к самой Соловараке, пушки смолкли, застучала громче машина в трюме, корабль снялся с якоря и пошел от Монастырского острова, против ветра, без парусов, оставляя пенистый след, к морю.
Матросы стали прибирать палубу, откатывали от борта пушки, крепили их, солдаты чистили ружья, ругались меж собою зло, вспоминая, наверное, Монастырский остров, а Смольков пугливо поозирался, высмотрел, где жердяи, и пошел подальше от них к корме. Ноги трудно его держали.
За трое суток новой жизни он не ел почти и не спал. И еще неизвестно, как впереди все будет. Правда, сейчас можно где-нибудь лечь, свернуться, постараться забыть, что было. Но жердяи бродят невдалеке. И с них станет жемчуг
Корабль на полном ходу шел, спеша, будто гнал скорее от места, где прежде был город Кола. На палубе ветрено, и Смольков, унимая дрожь в теле, устало смотрел на залив, на то, что осталось теперь от Колы. Вспоминались Маркел блаженный, суд стариков, Афанасий, Андрей, Сулль на акульем лове. Тот любил говорить: кому быть повешенным – не утонет. Сам нашел свой удел в реке. А Смолькову недолго осталось маяться. Он потрогал на себе пояс. Жемчуг только надо сберечь. Пооглядывался, высматривая жердяев. Если станут еще приставать – к офицерам надо кидаться. Они спасут.
И опять старался думать о скорой воле. Как все будет на самом деле? Жемчуг как продаст он, превратит в деньги, как свою жизнь устроит? Но сладкие мысли о ней почему-то сегодня не приходили.
Все из-за жемчуга, из-за жердяев. И как его сохранить от них?
К Смолькову подошли сзади и тронули его за плечо рукой.
– Иван!
Врасплох застигнутый, Смольков вздрогнул, успел себя ругнуть, что не слышал, как к нему подошли, и замер с готовой улыбкой. Двое стояли. Жердяи все те же, здоровые, молодые. По-хозяйски они стали ему задирать рубаху и пояс с него снимать.
Смольков вдруг увидел, что на палубе много солдат, матросов. Они выбегают еще и еще из трюма. Кто-то выкрикивает команды, и все строятся по рядам.
И звериным чутьем, выручавшим в бегах не раз, Смольков понял: беда к нему. И рванулся весь к офицерам: им фарватер показывал! На колени скорее! К ним! Завыть слезно в голос. Причитать и просить! Просить! Ничего кроме жемчуга в жизни нету. Гол кругом, пощадите! Разве даром он рассказывал им про Лицу, объяснял па пальцах, старался чертить на палубе?! Ведь кивали они – поняли, уяснили. И стрельбу прекратили из пушек скоро и снялись с якоря.
Но жердяи поймали его легко. Один сильно рванул за плечо, другой резко ударил его под дых. Боль скрутила Смолькова, сбивая с ног, согнула на палубе в три погибели. И сквозь боль лишь мелькнуло: за что же эдак меня? за что?! А жердяи подняли его, поставили, пояс ловко с него сорвали. Он Смольковым прошитый любовно был, для каждой горошины место отдельно в нем. А они на палубу его кинули, у всех на виду. От боли сильно рябит в глазах, к горлу просится рвота. Смольков битый стоял, ограбленный. И никак не мог понять, что случилось. Успел лишь заметить: смотрят все на него – угрюмо, без доброты. А пояс никто не тронул.
Потом жердяи подталкивать его стали. И он пошел. Матрос с реи спускал веревку. Нижний ее конец болтается на ветру петлей. Осенило, без страха даже: это ему, Смолькову.
И бунтарская кровь всплеснулась в Смолькове жарко. Не просить на коленях слезно, а взъярить офицеров надо. Разжигая в них бешенство, от жердяев отпрыгнуть да заорать: «Не вышло?! – Локоть в пах упереть и качнуть кулаком. – Съели?! И пушек город не побоялся! Сожгли, а победы нету! На сухом постоять не дали!» – Да схватить еще пояс, швырнуть с маху за борт его, да чертом пройтись в приплясе...