Кольцевая дорога (сборник)
Шрифт:
Родион знал. Не пошла Лариска не из-за матери. Она сердилась, что отказался он от квартиры. Она упрекала, что он совсем не подумал о предстоящей их жизни. Не давал себе отчета.
Все это Родион выслушивал. И не раз, и не два, а почти в каждую встречу. Родион не обижался, хотя и не мог толком все объяснить ей. Спустя три месяца его вернули к станку. Он жил в общежитии. И был уверен, что квартира от него не уйдет. Будет и для них новый дом.
В общежитии оставались немногие. Родион определил это по кухонным чайникам. По ним легко угадывать, кто был дома. Алюминиевый, со скособоченной крышкой чайник, изрядно помятый и
Родион пришел на вечер один. Не оставаться же было в общежитии. На вечере долго одному быть ему не довелось.
— Выпьем, а?
— Нет, Дементий, неохота.
— Но со мной-то ты выпьешь?
Родион извлек из бумажника трехрублевку.
— Стоп! — Дементий отвел его руку. — Я. И никаких чтоб. Пре-е-мия!
Только что кончилось в зале Дворца собрание по поводу досрочно выполненного плана и пуска нового цеха. Собрание не затянули. Огласили благодарности, вручили подарки, премии. Даже памятные значки были, специально заказанные. Их раздавал каждому сам директор.
Представительница завкома — крутобедрая, дородная, заученно улыбаясь, поздравила директора, вручив, как память о вечере, небольшой бочонок вина, подаренный заводу южным совхозом, приехавшим получать машины. В зале прокомментировали:
— Этак пройдет еще год-два, и целую бочку везти придется.
— Ничего. Когда до большой бочки дело дойдет — завком будет другой. И опять придется начинать с маленькой.
Раздался смех, а за столом, призывая к порядку, зазвенели карандашом по графину. Разговор долетел из первых рядов, оттуда было совсем уж недалеко до президиума. И там не вытерпели:
— Вы перестанете наконец? Или мы будем вынуждены назвать ваши фамилии.
И как только в зале утихло, продолжили:
— …Благодаря высокой сознательности, правильной организации рабочего времени наш коллектив достиг высоких показателей. Спасибо ему!..
Родиону вместе с другими напоследок вручили грамоту. В танцзале ждал нанятый завкомом оркестр. Но валили прежде в буфет. Стояли, искали, поторапливали, ожидая свободного столика.
Дементий доливал стаканы. От выпитого лицо его нервно вздрагивало, как бывает у спящего. Прежде этого не замечалось. Язык слегка заплетался:
— Тебе, Родион, сколько?
— Двадцать три.
— А мне вот давно за пятьдесят, а иногда кажется, в жизни мог сделать гораздо больше… Проходит время, и только потом сознаешь это. Прежде и я обуздывал жизнь, теперь жизнь меня обуздывает!.. Оборвалась внутри какая-то гирька, как у ходиков. А какая — сам не пойму.
— Это пройдет. Это с каждым бывает, — говорил Родион, отхлебывая вино. Оно напоминало ему запах просохшего на солнце мха. — Дементий, откуда у тебя эти пятна на лице? Не понять, порох или окалина?
— Это, брат, — Дементий поднес руку к щеке, — это давнее. Заводское. С молодости еще. Был я тогда моложе тебя. Расскажу, если хочешь?
— Давай.
Дементий затянулся, стряхнул сигарету о край пепельницы:
— Закалку деталей представляешь?
— Еще бы.
— Так вот, работал я до войны на одном новом заводе. Осваивал этот самый процесс закалки. Керосин в печи подавали тогда по шлангам — углеродили им поверхность.
Помню, выпала мне ночная смена. В цехе — трое. Бригадир, напарник
Очнулся в больнице. В глазах — мгла. Несколько дней так и жил во мгле, пока мазали да обрезали с коленей лоскутья кожи. Провалялся месяцев шесть. Лежу, бывало, в палате, вспоминаю житье свое: детство, школу, городок, где родился… А тут еще осень, за окном листья падают — душа осыпается. Лежу, считаю, сколько их с клена пооблетало, и все думаю. В палате уснут, а у меня сна — ни в одном глазу. Нытье и зуд во всем теле. Положили рядом больного — перелом бедра, тоже не спит, а уснул, давай повторять: «Поезд остановился! Поезд остановился!» Днем насмотрелся он в окна, как на подходе к станции останавливался вдалеке поезд, видать, и запало. Повторяет это он, повторяет, а мне кажется, не поезд — жизнь моя остановилась.
Вернуться на завод уже не надеялся. Обгорелые ноги до того загноились, что и пересадка не обнадеживала. Брала, знаешь ли, досада меня. Не за то, что обгорел, а за то, что рост мой жизненный судьба перекрыла. Термистом-то ведь не сразу я стал тогда. На завод определился разнорабочим. Вывозил, помню, тачками мусор, передвигал станки ломиком, работал учеником. Поступил в техникум. Учился как следует, да и легко учеба давалась. Смолоду, брат, все легче дается. Метил после техникума в институт. И вот тебе, полгода в больнице. Весь план мой к черту под хвост! Повторял сосед всю ночь: «Поезд остановился!» — а я лежал и слушал. Наслушался и тоже давай утром смотреть в окно на поезда мимо больницы.
Несутся, помню, составы по высокой насыпи, и кажется, что от их шума и у меня сердце громче постукивает, а листья с кленов обрываются и падают чаще. И, знаешь, как-то само собой на душе становилось светлей, спокойнее, словно солнышко пробивалось сквозь тучку. Пробивалось оно, пробивалось, да и пробилось. Как будто на работе к клещам прикоснулся. Стал незаметно я отходить, отгонять от себя хмарь всякую. Всколыхнул поезд душу. Нет, думаю, поживу еще, поучусь, поработаю!
Ну а в больнице, как это обычно водится, навещали, восторгались поступком. Был однажды и корреспондент областной газеты…
Дементий кончил, раскурил новую сигарету.
— После этого напрягать мозги трудно, — кивнул он на пустую рюмку. — А бывало у тебя в жизни подобное? Не бывало, брат. Не бывало. То-то и оно. Сейчас я не рысак уже…
— Внушаешь себе ты.
Дементий молча налил.
— Ну, вздрогнем, — сказал он, подняв рюмку. — Вздрогнем! Говорил я тебе пословицу: «Глупый киснет, а умный все промыслит». Не мы первые, не мы последние. У иных и похуже бывало.
Дементий почти не закусывал. На столе все было нетронутым. Изредка запивал минеральной водой и курил, курил… От затяжек сильней посмуглел, глубже запали щеки, заострилось лицо, видимо, переживал сильно из-за чего-то. Поблескивали, свежо смотрели глаза, чуть грустноватые, да над ушами курчавилась седина цыганских волос.