Колесом дорога
Шрифт:
— Виноват я...
— Не винись без поры. Нихто из живых не безгрешны. А вот дело ты задумав...
— Так вы и про дело мое знаете?
— Не, детка, про дело твое я не знаю, и я не господь бог. Знаю тольки, што задумав что-то. Справляй свое дело, и господь тебе судья. А теперь иди,— сказала она,— иди, увидимся, до жнива я доживу, увижу жниво.
Матвей ушел и объявился вновь на свадьбе уже поздно вечером, когда пришло время делить каравай. Каравая того не нашли. Испеченный бабой Ганной, он дожидался своего часа в чулане, там же стояло несколько бутылок водки на всякий случай, а вдруг не хватит. И было в той пристройке к хате небольшое окошко, собаке пролезть. Но пролезла в это окошко собака двуногая, как сказала Барздычиха, через окошко вытащили и каравай, и водку. Событие для Князьбора неслыханное. Приспело время караваю, а его нет, родителям и невесты, и жениха хоть из дома убегай. Первая свадьба в Князьборе без каравая. И вроде бы была она уже не настоящей свадьбой. Без дела остались каравайнички-починальнички. Поднялся переполох. На тот переполох и угодил Матвей и где-то был рад ему.
— Брали б уже тольки гарелку,— причитала Барздычиха.
И Барздыки, а за ними и Щуры уже собрались идти искать обидчиков. И пошли бы, не окажись на свадьбе участкового. Вместе с ним Матвей
Перемычка была разрушена, в ее рваные края уже устремилась вода, подмывая и обрушивая землю, смывая следы взрыва, следы его преступления. Казалось, что вода сама проточила тут перемычку. Конечно, сама вода часто рвет перемычки и дамбы, разве это впервые такое. Сойдет вода, и оживет земля, пшеничка, сама вода сойдет, сама... Сама вода пойдет и тут, самотеком. Матвей был уже у шлюза. Шлюз этот тоже строило его управление специально для Бобрика, рыло канал, чтобы Бобрик мог подпитывать озерной водой пруды. «В сухую пору и ты будешь брать воду для полей»,— говорил тогда Бобрик, когда нужен был ему Матвей, его люди и техника. Раньше пруды рыбхоза питала речка, но, когда ее спрямили, одной речной воды стало недоставать, решили брать и озерную. Разрешения на это не было, озеро считалось ледниковым, уникальным и было поставлено уже или его только должны были поставить под охрану, поэтому и канал пришлось рыть, и шлюз бетонировать втихую, поскорее, понезаметнее. Следы этого особенно бросались сейчас в глаза Матвею отвалами так и не вывезенного, грудой лежащего по краям канала белого песка, небрежностью неровно, кустарно уложенного бетона, кустарностью сварки железной решетки шлюза. Все на тяп- ляп, поспешно, второпях, впопыхах, будто гнал кто-то в шею. Тот же страх быть застигнутым подгонял: скорее, скорее сляпать, а там и трава не расти, пусть уж разбираются. И так не только с этим каналом. Так поскорее делалось многое, чем он занимался, на многом лежала печать этой спешки. Все чего-то не хватало, недоставало, не находилось, и надо было ловчить, искать нужных людей, изворачиваться во имя неведомо чего, то есть, конечно же, ведомо, чего — во имя дела, но кому такое надо? Ведь в результате сколько получается из-за этого брака, недоделок. Все только «полу», «полу», «полу». И сам он, видимо, только полуживет, потому что свыкся с этим «полу», ведь каждый день приходится чем-то поступаться, на что-то махнуть рукой, держаться на грани дозволенного и не дозволенного: свет велик, работы прорва, дней впереди тоже уйма, авось выбьемся, выправимся, разберемся. И вот разобрались, и не кто-нибудь, а сама земля. Круг замкнулся. С одной стороны — топит-губит, с другой — высушивает, тоже губит. И в центре этого круга между водой и сушью мечется он, Матвей Ровда, и не только он — Махахей, Барздыки, Щуры-пращуры, Князьбор с усохшими колодцами. Матвей посмотрел туда, откуда пришел. Далеко-далеко, едва видимый, как обгорелый пень на солнце, стоял Махахей, озимые уже не казались присыпанными солью, отошли, потемнели, пале словно плакало. А озеро перед ним с возвышения шлюза, хотя и в редком, просвечивающемся, но все же в обрамлении леса, частокола хвои и дубов лежало, будто колодец, вырытый гигантом и для гигантов лопатой ледника, пропахавшего некогда эту землю.
— Ну, кто из вас Иван Никифорович, кто Иван Иванович?
– — обратился одновременно к нему и Бобрику Сергей Кузьмич. До Матвея сразу и не дошло это его обращение. Сергей Кузьмич вынужден был пояснить:— Миргородские вы помещики, собирайтесь к мировому.
Матвей вспомнил приверженность Сергея Кузьмича к классике и рассмеялся не к месту. Смеялся долго, так что Сергею Кузьмичу пришлось остановить его.
— Воды ему дайте,— сказал он, обращаясь к Бобрику.
— Не надо,— остановил Матвей Бобрика и почувствовал усталость и равнодушие ко всему, что будет дальше.— Нет больше воды. Все, Карп Карпович, не удалось вам взять меня за глотку. Взорвал я дамбу, сам, своими руками...
— А дальше, дальше что и куда? — И было похоже, что вопрос этот Сергей Кузьмич задавал и себе.
— Куда прикажете,
— Даже так... А если тебе прикажут восстановить дамбу, самому, своими же руками... Зачем понадобилось рвать?
— Спасать землю.
— Себя ты спасал... Не торопись. Напартизанил, теперь и выпутывайся. Знаю, что готов. Спросим. По всей строгости. И с тебя, Карп Карпович, тоже спросим... — И, обращаясь уже только к секретарю райкома:— И с нас, Дмитрий Родионович, тоже спросят. Нахомутали мы тут, ох, нахомутали. Сами не умеем, учиться надо было у соседей, тех же литовцев. Только что вернулся от них... Литовцы едва номера с машины не сняли, когда мы заехали на траву — тут же набежали: портите зеленое покрытие, природу губите,.. Каждую травинку, каждый кустик оберегают и мелиорацию проводят, и урожаи снимают...
— Литовцам можно,— осторожно начал Дмитрий Родионович.
— А нам? — перебил его Сергей Кузьмич.— Почему бы не нам?
— Литовцев так не топит, как белорусов. Они так не страдают от воды, как страдают полещуки. И размеры, размах...
— Ох уж эти размеры, этот размах,,. Каждый, каждый отвечает у них и за травинку, и за деревцо, а у нас все и никто. Страдали от воды, а теперь будем страдать без воды. Надо было сразу двойное регулирование — подьдерные системы вводить. А мы.,, эх, Дмитрий Родионович.
— А что я, Сергей Кузьмич...
— Вот... Ты же ведь тут хозяин, и надо было хозяйской рукой нас всех за глотку брать. Наша, наша с тобой тут земля.
— Польдеры — будущее мелиорации...
— Ладно, поговорим и о будущем, но сначала о сегодня.
Переселение
Аркадь Барздыка под дубом за хатой Ненене смалил кабанчика. Он любил обычно эту работу, лежала у него душа к такой работе, была она ему в радость. В радость и огонь, и дым от ржаной соломы, и запах щетины, и проступающая под скребком розово-припаленная шкурка. И само время в радость. Время поздней осени или подступающей зимы, когда, как выбеленная солома, уже лежит на траве иней и земля под ногами твердая, чуть прихваченная морозом, и в безветрии стоек запах не только самого смаления, но и деревни, хлевов с ухоженной, сытой, уходящей в зиму скотиной, поздних яблок, хмельно пахнущих в траве под забором и тех, что уцелели на дереве, остались не сорванными ни гаспадаром хозяином, ни гаспадаром ветром. В такое время и на душе у Барздыки было спокойно и хмельно.
Он знал, что впереди его ждет и чарка, и шкварка, знал, что может взять чарку, не думая про завтрашний день, потому что день этот уже в амбаре, в каморе и в подполе, в закромах, мешках и дежках. И он говорил спасибо батьке, деду Савке, который передал ему великую науку смаления. Приступая к этой работе, выпивал кружку свежей и еще розово пузырящейся кипящей кабаньей крови. Вкуса ее он особенно не понимал, но так уже заведено было его отцом, румяно прожившим, быть может, благодаря этой крови девяносто лет. Отец передал ему не только свою науку, но и свой инструмент, кованный в деревенской кузнице шкворень, которым колол он кабанов, ножи для их разделки и дубовые колки-затычки, чтобы не вытекала понапрасну кровь. И Барздыка бережно хранил это наследство, зная, что придет день и будет он сыт, пьян и нос в табаке. Таков уж порядок. Но сегодня этот порядок и предстоящие чарка и шкварка не радовали его. Не вовремя вздумала колоть кабанчиков Ненене, да и не кабанчики это были еще, не подсвинки даже — поросятки, таких в Князьборе никто никогда не колол и не резал, разве только лихо, беда вынуждали, молоком еще от них пахло материнским. И лето, лето стояло на дворе. А какой хозяин летом станет переводить свое добро? Не по- хозяйски это было, не по-крестьянски и не по-человечески. И Барздыка, глядя на это нехозяйское дело, на этих поросяток, пересилил себя, начал уже было отказываться:
— На такую работу ёсть Сидор Щур.
— Ой, не-не-не, я того Щура и здалёк видеть не хочу, як такое сказав он Матвею: гнить тебе в болоте разам с моим сеном, таки гадки мне став, брезгую я им.
— Когда это он так Сказав? — Барздыка расстроился не из-за Матвея или Щура, а потому, что знал, догадывался, почему схватился Щур с председателем, но переспросил все же у Ненене: — Чего они не поделили?
— Земли не поделили, сенокосу,— сказала Ненене.
— Мало теперь той земли у Князьбора?
— Шур за свое, а Матвей за общее. Захватчиком обозвал Щура Матвей, колхозную землю захватил под сотки Щур, на колхозной сеножати стожок выбил и поставил.
— Обеднеет от этих соток и стожка колхоз,— Барздыка сплюнул себе под ноги, в пот вогнали слова Ненене, и у него тоже были лишние сотки и стожок стоял на колхозной сеножати. У кого в Князьборе не было этих лишних соток и стожка в кустах.
— Не обеднеет, Аркадька, тольки порядок надо держать.
— Табе добра говорить про порядок, в хлеве нихто не рыкае... Захватчики! Мы што, немцы?