Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
Шрифт:
Ирка до сих пор в меня по уши, что странно. Еще страннее, что она очень аккуратно это скрывает. Но иногда это прорывается. Тогда мне становится жутко стыдно, и я хватаюсь за голову и за сигарету: я ведь никогда не любил Ирку, я любил 117-й opus Брамса.
Та, которая назначала свидания на пятачке между моргом и пединститутом, сказала однажды:
— Знаешь, я поняла. Я без тебя могу. Но в то же время, когда я без тебя, я не могу о тебе не думать. Не нравится мне все это, —
Если бы она сказала это сейчас!.. А тогда мне было совсем двадцать. Двадцать с совсем маленьким хвостом. Со свинячьим таким хвостом. Я пожал плечами; я дорожил своей независимостью. Я до сих пор не понял, от кого и чего.
…У нее глаза сначала зажглись, а потом потухли — это я хорошо запомнил; я был у нее первый, оказывается — это выяснилось несколькими часами позже в холодной чужой квартире по 2_му Ростовскому переулку, в доме, где сейчас «Расстегаи и булки».
Она была какая-то вся совершенная в тот момент, не побоюсь этого слова. А потом сказала: «Happy end» — и засмеялась, но как-то грустно.
Как пишут в подобных историях, через какое-то время дама оказалась в интересном положении. Конечно, я дорожил своей независимостью больше всего. А времена были комсомольские. Наше последнее свидание на пятачке между моргом и пединститутом закончилось жуткой судорогой в ее глазах и улыбкой.
Потом мне сказали, что она уехала к бабке под Ленинград. Больше я ничего не слышал о ней, а может, мне не говорили.
Недавно Ирка сообщила, что в зале Чайковского концерт небезынтересной барышни — некой Аллы Смирновой, что какие-то новые интерпретации Гершвина и так далее, что пианистка классная, питерская. «Сходи», — сказала Ирка безоговорочно.
И я пошел.
В зале Чайковского все было, как всегда, только интерпретации Гершвина действительно оказались новыми, и эта Смирнова — на вид лет двадцати пяти — синкопы чуяла шкурой.
Потом, как водится, цветы.
И тут из второго ряда выходит вдруг (кино!) та, которая назначала мне двадцать лет назад свидания между моргом и пединститутом — на пятачке.
Я не поверил, подумал — показалось, а в перерыве подошел туда, к ней; она сильно изменилась, очень похудела, но глаза остались те же — такими же глазами она когда-то слушала «Аббу».
— Что ты здесь делаешь? — спросил я глупо.
— Сижу, — так же ответила она, пожав плечами.
— А тогда?..
Она промолчала.
На ней был узкий серый брючный костюм. Очень узкий. И кольцо на пальце.
— А вы однофамильцы! Играет отлично, — опять сказал глупость я, пытаясь найти тему для разговора.
Та, что назначала свидания между моргом и пединститутом, рассмеялась: «Неужели ты думаешь, что через двадцать пять лет я потребую с тебя алименты?»
— Не может быть!! Алла? — я схватился за голову. — Ты с ума сошла!
— Ты странный тип, — сказала она. — Сделай милость, исчезни. Как тогда.
Я иду, иду, иду. Не знаю, куда, откуда и зачем. Оказывается, она тогда не пошла в больницу… Ничего не понимаю. А ведь
Но, боже мой, как же наша девочка чувствует Гершвина!
Подумать только… На пятачке…
User
Все было: лужа на асфальте,
Знакомый профиль мусорного бака,
И у забора писана собака
С задумчивой улыбкой на лице…©
Ты кого больше хочешь — мальчика или девочку? В каком смысле «хочешь», что это за вопросы неприличные? Тебя хочу! Да ну тебя! Лишь бы смеяться! А если залечу — мальчика или девочку хочешь? Да не залетишь, уж сколько раз… Тебе легко рассуждать; ладно, а как назовем? Денис, конечно. А если не сын? А если не сын — Дениска. Ах-ха-ха, Дениска! А если Егор, то — Егорка? Ну что ты несешь? Все будет нормально, нормально…
И действительно — все обошлось тогда без последствий; Пашка сиял, я — тоже: дети были ни ко времени, ни к месту, ни к пространству.
«Натали! — офранцуживал он имя. — На-та-ли-и-и-и-и-и!..»
Мы смеялись, мы шли по Таганской улице, чудным образом сворачивали в Малый Дровяной переулок и целовались — легко, почти изящно, красиво, весело. «Натали, — качал он головой. — Что вы со мной делаете?» — и посматривал хитрюще, и руку мою утаскивал к выпуклости (слишком упругой и не подходящей для этого времени суток) своих синих старых джинсов; я делала вид, что краснею…
В Пестовском переулке он спрашивал: «Ты действительно?..»
Я мучила его весь путь до Николоямской набережной и, деланно-серьезно смотря в воду, важно отвечала: «Да, действительно… действительно — что?» — и хохотала, и кружилась, и Пашка догонял меня, а догнав, сжимал плечи так, что они, бедные, почти трещали.
— Признавайся, немедленно признавайся!
— В чем? — прикидывалась я дурой. — В чем признаваться?
Методом негалантным он выуживал, выбивал из меня эти глупые слова: я сопротивлялась, но все же произносила их, а на плече болталась сумка с учебниками и конспектами скучных лекций, на которые мы опять не шли. После ритуала Пашка вроде бы успокаивался, и мы оказывались у Покровки. На подступах же к «Кантри-бару» он останавливался обычно посреди дороги и театрально басил: «Сударыня, не изволите ли пожаловать на дачу к скромному человеку изрядного возраста, весьма потрепанному жизнью? Соглашайтесь, сударыня, соглашайтесь тотчас же!»
…Я соглашалась, и мы садились во дворике на Земляном Валу перекурить событие, оказываясь через пятнадцать минут на Курском: мы ехали к Пашке на дачу, на дачу, на дачу, среди недели, среди метели и толстых привокзальных теток с сумками на колесиках, которые — ай! — того и гляди, переедут тебя…
Тогда на Курском еще не было всех этих ужасных турникетов, и легко можно было проехать зайцем, что мы регулярно и практиковали. Народу в электричку набивалась туча; мы висли друг на друге, ужатые рабклассом — с четырех сторон — до неузнаваемости; «Признавайся!» — требовал Пашка.