Колодец в небо
Шрифт:
Вчера и больше того выездил, до целкового семи копеек счесть не хватило. И ноне седок попался, ан…
Кажись, что лучше седока! Двугривенный в час, и езда не дальняя, и на водку выслужить можно, коли хорошо едешь. Посадил седока сваво на Плющихе. Кружили мы и Арбат, и Тверскую, и Петровку. После говорит: «За три часа тебе следует!» Все чин-чинарем. И спрашает, водку ли кушаю? Грешным делом, отвечаю, потребляю ее, родимую. Ладно, говорит, стой у трактира, теперь тебе денег вышлю и водки тебе вынесут. Добрый барин. А сам шмыг в Каретном в трактир.
Стою.
«Что те, погоняла?» – спрашают половые.
Барина, говорю, выглядаю, что денег должен да водки послать обещался.
«Не, – отвечают зубоскалы, – здесь такого не сидело. Эх ты, ворона, прозевал ясного сокола. Барин твой, видать, жулик и задним ходом на другую улицу шасть. Ищи-свищи ветра!»
Э-э, думаю, подавись ты, растреклятый, трудовой моей копейкой.
Простофиля я, гнедко, простофиля! Вона Карпыч, сколь лет уж ванькой промышляет, так, говорит, седока тотчас видать по ухватке. А я толечка вторую зиму с имения, как тута по ухватке разобрать?! Доха, шапка – все с виду приличное, а что он разбойник, как его распознать?
Это у нас во Дубровицах тишь да благодать. Про каждого человеку спокон веку известно, кто честный, кто хитер, у кого дед еще жуликоват был. А тапереча в Москве откуда ж человека разобрать? Век бы с Дубровиц своих не подался. Батюшка мои с матушкой сказывали, что при барине лучше нашего не было и житья. Как малец я вовсе был, барин наш Матвей Ляксандрыч – у барина имечко как мое было, Матвей, тольки Мамонов, тады как наше имя Карпов, Матвей я, Карпов, – таки барин оброк всем понизил. Совсем малый сделал оброк. То-то батюшка мой, Елистрат Петрович, радовался! В поле я тады помогал тятьке, а тятька все поверить не мог, что чуть работы для барина, а после все для себя…
Только недолго, гнедко, та жизнь распрекрасная длилася. Приехали люди московские, солдатские да чиновники, и свезли барина нашего со двора. Сам мальцом при том был, меж мужицких ног прятался. Как вчера было, перед глазами картинка та стоит, все помню. Барин страшон на вид казался, аки черт, глазы огнем горят. Спугался я, да тятька ко времени за подол дернул, надоумил, что барин-то наш Матвей Ляксандрыч. И тятька мой того барина прежде моего и не видел, лишь слыхи слыхивал. Много чего про барина-то нашего говорили, а не видел никто. А барина на что видеть? Барина и видеть не надобно, главное, чтоб добрый был, и лады…
«Неужто выдадите меня, православные?!» – подал барин свой голос.
И не выдали б, веришь, гнедко, не выдали б! Все уж вилы да топоры наизготове держали, кругом сбираться вокруг чиновных да солдатских тех стали, барина ро’дного отбивать, как он сам одумался. И ехать в Москву с этими, по его душу присланными, решился. А с энтой Москвы так и не возвернулся. Ни разочка более не возвернулся.
Что с ним стало, и неведомо. Да только жизнь совсем поганая пошла. Иные люди именьем управлять стали. И оброк тяжкий обратно возвернули,
Обжениться я было хотел, так на что обженишься! После новой барщины да оброка на прожитье ничего и не остается. В монастырь какой податься али в церковное учение надежду имел, да как родню оставишь! Долго тады всей родней думу думали. Опосля со всех наших дворов, с дядьев, сватов да деверей сколь могли денег собрали, тебя, гнедко, из-под сохи взяли, сбрую из веревок намотали, сани в самодельщину сколотили, ан ездят те сани не хужей прочих, да бумагу мне справили, что извозом по Москве-матушке промышлять сподобен.
Вона и промышляю, чтоб аж пять дворов прокормить, коли все ими сработанное в оброк отплатить придется. А как тута прокормишь, когда такой седок хитерый, все обмануть норовит? И нервеный седок быват, все торопит-торопит. А как мне тебя, гнедушко, торопить, особо когда по снегу да в гору! И сам уж с саней слезешь, чтоб тебе тянуть полегшее, и тебя, кормильца, упрашиваешь, чтоб не артачился, да вез, а ты все ни пру, ни ну! Вона седок в сердцах с саней и повыпрыгивает, да не заплативши, пеши, в ту гору пойдет, а после лихача какого свистнет.
Лихач тот все утро в трактире в складчину с другими лихачами чаи распивает, о вчерашних похождениях растабаривая. После коня ходит да сам снаряжается. Да только дело его лихачье никакого ущерба не терпит, тогда как седок лихачий ране полудня с постели не подымается. То-то и не гонится лихач за дешевым наемщиком, за ездкой дешевше рубля. И седоки к нему подаются редко, да метко. У лихача и суконная шапка справная, а то и вовсе плисовая с миширным галуном, и ковер, седока от мороза укрыть, и узорчатая попона, и полушубок, как быть полушубку с мерлушкой романовской – не наш кафтанишка латаный…
То ли дело мы с тобой, гнедушко, на промысел подаемся ни свет ни заря, да до ночи стоим за ради гривенника. Судьбинушка наша с тобой такая, да никак нельзя нам иначе. Мы с тобою, гнедушко, что ж, не лихачи мы, ваньки мы, дык и в те ваньки выбиваться еще надобно.
За перву-то московскую зиму чему только не обучишься. И как седока распознавать, и как дороги искать. Одних улиц на Москве той видано-невидано. Плутаешь, хуже как в лесу берендеевом. Хорошо как седок путь укажет, не то другой и позубоскалить рад:
«Ступай-ка ты, брат, на Арбат, а после, братец, на Арбатец, а отсюда в переулок Безыменный, а с оного в Безумный, после своротишь в улицу Пустую, а потом в Золотую, и пойдет пряма дорога ко всем воротам».
Уж потом на постоялом дворе в Филях, за городской чертой, какой другой соседец растолкует, что Арбатец на Крутицах, а Безыменных переулков и вовсе два – на Грузинах да на Балкане, Безумный переулок на Трубе, Пустая улица в Рогожской, а Золотая на Бутырках. Так то седок над увальнем деревенским посмеялся.