Колокола
Шрифт:
Коняев улыбнулся. Он в последнее время читал почти только те книги, которые переписывал собственными руками: но вряд ли их пожелала бы сохранить Демертша.
Демертша встала, достала из ридикюля деньги, и подала Коняеву. Потом подвела его к треугольному столику, на котором лежала стопочка книг.
— Вот я вам приготовила, мой друг. Это не очень к спеху. И не очень интересно, как переплеты: все в бумагу, темно-зеленую, корешки — черные. Бывают книги — праздники, бывают книги — будни. Эти — будни. Но нельзя без будней.
Она улыбнулась, но Коняев не поддержал этой улыбки, и она соскользнула с ее лица.
— Когда строили Темьян, Некто, — кто хотите: Бог или черт, —
— У кого же? — из любопытства спросил Коняев.
— Я вам скажу, милый друг. Вы, наверное, удивитесь: у юродивого Сидорушки, у расстриги Геликонского, у Испуганной и, возможно, у звонаря Василия в соборе. У меня нет буден потому, что у меня книги, у Сидорушки, потому что он ищет слезки: занят, не видит буден, у Геликонского — душа закрылась от буден одиночеством и добротой, у Испуганной есть ее Испуг от Спаса, и она читает свою книгу: у нее не может быть буден, у Василия будни истребляет звон. Любите вы, милый друг, звон?
— Люблю, — отвечал Коняев.
— Это чудесно, что есть звон, — сказала Демертша. — Я даже не верю, что это выдумал человек. История звона очень темна. Я читала, я искала. Ничего нет. Ничего неизвестно. И зачем звон? Бесполезное человек не мог бы создать. В Темьяне нет музыки.
Коняев подумал, что, когда идешь летом по улице, всюду играют на гитаре, на балалайке и даже на фортепиано, и всюду ревут граммофоны.
Демерт открыла портсигар и предложила Коняеву. Он не курил. Она закурила сама.
— Музыки в Темьяне не может быть: музыка уничтожает будни. А Темьяну будни нужны, как воздух. Праздника он бы не выдержал, и растаял бы от праздника, как грязный снег от солнца. И вдруг — эта музыка с неба. Милый друг, вы понимаете, что звон — это музыка… И ваш Василий… вы его знаете?
— Знаю, — отвечал Коняев.
— И ваш Василий — музыкант. Художник. Он — артист. Никогда не надо говорить человеку, что он — артист. Он не должен себя называть так. Тогда будут будни. Тогда исчезнет праздник. Нужно, чтобы в небе совершалось чудо, — каждый раз чудо, одно и то же, новое — и старое, вечно старое чудо! Чудо — это как соловей.
Далекий всплеск вечернего звона докатился до окна, — и переплеснулся через открытую форточку в комнату. За ним другой, третий всплеск, — и звон лился, а люди замолчали, и не мешали ему литься вольно и нежно в грустное и тесное жилище человеческое.
Так прошло минуты две, три.
— Это — чудо! — произнесла Демертша с грустью и радостью. — Это — музыка!
Она как бы очнулась и протянула руку Коняеву:
— Простите. Задержала вас. Впрочем… вы и сами слушали.
Коняев вышел на улицу и, повернув голову в сторону звона, слушал долго. Потом пошел к себе, но не раз обертывался в сторону — и, остановившись, подставлял ему лицо, и дышал этим дыханьем…
Всякий раз после этих остановок Коняев обертывался вокруг себя: не видел ли кто?
Но никто не видел. Улица была пуста. Ветер взмывал пыль. Звон несся вольно и высоко.
6.
Из задних ворот Ходуновской фабрики был выезд в П'yщину слободку.
В слободке, в маленьких розовых и желтых домиках, с геранями и фуксиями на окнах, жили «девушки». Днем «девушки» работали на фабрике, а по вечерам и по праздникам принимали у себя гостей. Эти «домики» были самые приличные во всем городе: в каждом домике
Был, рассказывают, как-то летом, целый штурм Девушкиных домиков пришедшими из города приказчиками и семинаристами. Сговорившись, собрались, когда уже закрыты были ставни у девушек, — и, рассыпавшись по всем домикам, разом постучались в запертые двери; разом получили ответ: «дома нет!» — и разом же принялись разбивать двери. Ходуновские рабочие не приняли осады: они вылезли из домиков через окна, — и напали на осаждающих с тылу. Через несколько минут — городские отступали, — и Космачев, высокий рабочий, босой, в разорванной рубашке, с полуголой грудью, стоя на крыльце одного из домиков, выкрикивал им вслед:
— С легким паром! Наше при нас и останется, а вы к поповнам своим идите да к приказчицам! Тут для пролетариата только! Пролетарская плоть веселит пролетарскую кровь!
Когда вслед отступающим поднялись легкие дымки пыли, Космачев заорал вдогонку:
— Пару поддать не прикажете ль? Березовой кашкой попотчевать с еловым маслицем?
С этой решительной победы ходуновских городские не смели ходить в гости на П'yщину улицу: первым запретным домиком была трехоконная избушка, выкрашенная в полосу желтой и белой краской, в которой жила Фигушка, из бумагопрядильной: с нее начинались ходуновские девушки.
К девушкам ходили холостые рабочие и служащие, и, обычно, за работой, днем же, уславливались: «приду к тебе». Допускалось, что, по заранее сделанному уговору, рабочий приводил с собою приятеля из городских, но это бывало редко.
Ходили к девушкам и Коростелев, и «энциклопедист» Павлов, и изобретатель Васенков. Белокурый Павлов, ходивший в голубой рубахе, даже приносил к девушкам свою «Энциклопедию». Он давно уже вырезывал отовсюду, где только мог, из газет, журналов, отрывных календарей и печатных обрезков, поднятых с полу, всевозможные сведения, — и наклеивал свои вырезки в алфавитном порядке в тетрадь. На заглавном листе тетради было написано конторским почерком:
«Инциклопедия рабочаго пролетария Павлова. Трудами рабочего класса» и добавлено: «исключительно».
«Инциклоп-ед-ию» Павлов приносил к девушкам, и, сидя за самоваром с девушкой, — читал ей вслух.
— Прочтем сегодня на букву «Не».
«Не следует пить много чаю. Ученые утверждают, что в чае содержится особый яд — теин…»
Павлов прерывал чтение и совещался с девушкой:
— По моему, тут опечатка, и нужно: «ча'uн», от слова «чай». Есть яд и от кофея — кофеин. Вот оттого и нужно — ча'uн. Он снимал с шеи, висевший на веревке, обмусоленный карандаш, — и исправлял в «Инциклопедии»: «чаин». Прочитав и поправив, подставлял Маше чашку, пил чай в прикуску и заключал: