Комбинации против Хода Истории[сборник повестей]
Шрифт:
Миг — и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:
— Больше разнимать не буду — пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.
Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по–прежнему — темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:
— Слышь, Лёня, я всё вспоминаю — ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского
Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в «Войне и мире», тоже смеялся.
— Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: «Я знаю этого человека!» Лопнуть же можно…
— Ну, — возражаю, — вот тут уж ничего смешного нет.
— Что ты, Лёнька? — в Петиных красивых коровьих глазах — и недоумение, и
жалость. — Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется — понимаешь? Погляди, какой иронизм! — Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.
— Да у Толстого всё — смех! — убеждённо и радостно восклицает Петя. — И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи–хи, ла–а–сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха–ха–ха!
— Пустят они нас к костру, — угрюмо замечает Джек Потрошитель.
На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.
Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней — линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот–вот будет точка, где они сойдутся.
— А я Толстого тоже читал! — вдруг сообщает Саша Цветков. — Между прочим, с карандашиком.
— А? — Осокин озадачен.
Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:
— Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, — он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, — кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком…
— М-мм, опять про харчи! — раздражается Джек Потрошитель.
Цветков смущённо умолк.
— Знаете, кто Сашка? — восклицает, смеясь, Осокин. — Господин Штольц из романа «Обломов»!
Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.
— Читал, — тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?
— А Лёнька кто, знаете? — хохочет Осокин. — Тургеневский Чертопханов!
У меня вырывается: почему?
— Да потому что смешно! Русачок Саша — немец, а немец Лёнька — безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?
— Тоже нашёл немца, — ворчит Джек Потрошитель, — я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к
Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию — заражение крови…
Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в
Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.
Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево — школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги…
Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из–за продажи верховых лошадей).
Мать — одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова — Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по–русски, по–немецки и по–французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла «прекрасным». Меня лет в пять потрясло «Белое покрывало» в её исполнении…
Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.
Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало…
Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет
отменена…
Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша…
Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы…
В доме у нас часто звучали выражения: «гражданский долг», «общественные обязанности». Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.
После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила — был состоятельный человек и всё порастратил… Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла:
— Он служил России!
Известие о войне с Германией пришибло нас. Из Германии тянулся наш род, мы любили Германию, мы видели в ней страну вековой рыцарской славы, страну знаменитых университетов. Германская живопись будила в нас горделивый восторг. А как будоражила германская музыка!..