Комиссия
Шрифт:
Приказ Петра Великого по войскам в ночь перед Полтавской битвою с 26 на 27 августа 1709 году".
Устинов прочитал всё это, не торопясь, обдумывая те слова, которые не сразу были ему понятны, а когда кончил читать, Смирновский внес самовар, поставил его на стол и сказал:
– А я, Коля, знаешь ли, что про Великого Петра больше всего люблю читать? Я люблю не то, как о нем написано, а как сам он писал и говорил! Слова у него удивительные: "сыскать викторию!", "спастись трудились", "побежал великим скоком" или вот "оголоженная дорога" - это значит дорога голодная, без продовольствия и фуража. Жалею - не удержались они в нашей памяти на повседневное пользование!
– Не поманиват, Родион Гаврилович.
– Рюмочку? Одну?
– Нет, не поманиват...
Поговорили о погоде, об урожае, о великом беспорядке везде и всюду вокруг. Смирновский очень сердито говорил о чехах. На войне их что-то не слышно было, они сдавались к нам в плен и формировались в тылу для военных действий против немцев, но немцев так и не тронули, зато нынче ввязались в гражданскую войну. И жестоки - хуже немцев! Грабят, порют, вешают, расстреливают! Это уже не помощники белым, а сами белые из белых! Стараются для тех, кто им побольше даст или хотя бы побольше пообещает. И решающая это может быть сила в гражданской войне, за нею полезут еще и еще интервенты, множество языков. Без них - уже кончилась бы гражданская война.
Устинов стоял на том, что как только чехи и собственные белые дойдут до центральных русских губерний, так и остановятся: мужики поделили там землю и будут стоять насмерть, назад помещиков ни за что не пустят.
– Ну, а Сибирь?
– спрашивал Родион Гаврилович.
– Что будет с Сибирью, Устинов? На Дальнем Востоке и в Забайкалье, едва ли не до самой Читы японцы, в Омске - английский батальон, да и не знаем мы с тобой, где, кто и что, нету газет. Как же будет Сибирь? Может, ее отделят от России?
– Не может такого быть, Родион Гаврилович!
– отвечал Устинов.
– Это невозможно!
– отвечал он.
Помолчали. Устинов подумал - сейчас уже и время выяснить кое-что насчет Севки Куприя-нова мерина? Опоздаешь - поздно будет! Но момент был всё еще неподходящий.
Смирновский налил себе и гостю чай, спросил:
– Ну, а ты что нынче ищешь, Коля?
Устинов вздохнул:
– В чем?
– В жизни.
– В ей-то? Не очень-то я и знаю, Родион Гаврилович. Ищу, ищу, а что не очень склады-вается у меня в голове. Между прочим, и к тебе-то пришел узнать - как ты? Нашел чего или нет, не повезло?
– Я? У меня до недавнего времени хорошо было, Коля. Хорошо так, складно: я чести искал. Неизменно.
– Какой?
– Своей. Какой же еще?
– Да много ее нынче разной: честь армии, честь отечества, честь революции - всей-то и не упомнишь!
– Ничего этого нет без своей собственной чести. Только она всё остальное на свои места расставляет: вот это - на хорошее место, это - на плохое, а третье - на самое высшее. И жизнь становится отчетливой.
– Ну, а вот вы, Смирновские, хотя и не казаки, а чистокровные крестьяне, всегда шли в военную службу - зачем? За своей честью?
– Я, Коля, на войне тебя видел - ты храбрый, а всё равно тебе это объяснять приходится. А вот нам, Смирновским, объяснений не надо. У нас это в роду: природная храбрость! Значит, Коля, мы смерти не боимся. Не боимся, и всё тут! Ведь как с людьми происходит: с детства человек носится со своей смертью словно с писаной торбой! Всем о ней рассказывает, нянчится с нею, без конца предвидит ее, на коленях перед нею ползает, предает из-за нее и, смотришь, уже и живет-то ее рабом. И зря! Сознание
Они и еще попили чайку, молча, каждый сам по себе, потом Устинов спросил:
– Ты, Родион Гаврилович, это как: обращаешь меня в свою веру?
– Не очень ты меня понял, Коля: храбрость - такая вера, в которую обращать никого нельзя - бесполезно! Она приходит сама и к тому, кто ей подвержен. А ты, Коля, испугался, что это обращение?
– Не испугался. У каждого ведь человека своя собственная и неизменная есть молитва! Тут является ко мне на пашню Гришка Сухих со своей молитвой и проповедует, даже грозится: не примешь ее - убью! Я не поверил, будто убьет. Но почему так, Родион Гаврилович, почему человек со своей собственной молитвой сам обходиться не может, обязательно другим ее навязывает? И не отцу своему ее навязывает, и не сыну, а чужим людям?
– Ну почему же? Многие слова и мысли от наших отцов идут! Очень многие!
– Нынче ты мне слова говорил - это отцовские?
– Нет, отец меня этим словам не учил. Но как жил он сам и как учил жить меня - из этого они проистекают.
– И только Устинов хотел спросить, как же отец учил жить Родиона Гаврило-вича, - из кухни раздался стариковский, уже по-ребячьи писклявый голос:
– Дак пошто ты поминал отца-то, Родька? Хорошо либо худо? По какому такому случаю поминал ты его?
– И, шлепая босыми, костистыми ногами по желтым половицам, в горницу вошел Смирновский-старший, Гаврила Родионович.
– Ну, зачем же я буду поминать вас плохо, папаша?
– даже смутился Родион Гаврилович.
– Ну, зачем? Садитесь вот к чаю, папаша!
– Ну, а тогды - ладно. Чаю-то не хочу, пил ужо сёдни, и не раз, а вот явился узнать: енто не Колька ли Устинов у нас гостюет нонче? Не он ли?
– Я и есть!
– кивнул Устинов.
– Правильно вы меня узнали, Гаврила Родионович!
– Ну, дак как же. Признаю ишшо своих-то, лебяжинских-то! Который раз, дак и вовсе издаля признаю! Дак ты долго ли войну-то воевал нонче, Николка?
– Более трех лет, Гаврила Родионович!
– Енто, слышь, мно-о-ого! А пошто же без победы отвоевались? Царь, поди-то, виноватый! Нонче какой бы ни вышло неувязки - во всем царь виноватый! У Глазковых-соседей корова молока не дает, так Глазычиха - што? "Пропала бы, - говорит, - ты пропадом, да и вместе бы с царем!" Енто она корове-то своей, слышу я, говорит и пустым подойником хлесь ей по морде!
– Ну, царь виноватый тоже, Гаврила Родионович. Как ему быть не виноватым, когда не сумел править государством?