Коммуналка на Петроградке
Шрифт:
Остается только добавить, что произведение «Протечка» в своем динамическом единстве было подчинено своей прагматике «недопущения потопа» (ср. как в архаических обществах ритуалы призваны были отсрочить приход Сына Погибели).
28 января. Вепрева пишет:
Вчера нам заботливо, через записочку, сообщили о наступлении нашего двухнедельного дежурства. Вступили. Опасливо оглядываясь на подтечное пятно и внимательно прислушиваясь, за час я отмыла жирную и засохшую плиту, а также раковину.
29 января. Журнал The Village опубликовал материал о нашем опыте жизни в коммуналке на Петроградской стороне.
29 января. Вепрева пишет:
Эстетизировала нашу недавнюю протечку. Как отметили знакомые, все «как у Тарковского».
30 января. Осминкин
После публикации в The Village за сутки на наш паблик «Коммуналка на Петроградской» подписались сто с лишним человек.
Такова неумолимая логика снежного кома дистрибуции медиаобразов. Но расширение адресной базы влечет за собой ее размывание во всех социокультурных смыслах. Аудитория в определенной степени становится непредсказуемой, непредзаданной и анонимной. На пишущего для такой аудитории налагается не только пресловутая ответственность за слово, но и требование, задаваемое самой публичностью речи, – быть как можно более убедительным для как можно большего числа читателей. Но форма дневника, каковая была избрана для вышеуказанного паблика «Коммуналка», своим исповедальным, почти интимным нарративом всячески противоречит этому требованию наращивания публичности. Аналоговые дневники, писавшиеся в стол и публикуемые после смерти своих владельцев или по крайней мере в качестве предсмертных мемуаров, тоже предполагали своего читателя, но это был один-единственный трансцендентальный читатель – идеальный читатель – зеркальное отражение субъекта письма. Дневник, подключенный к средствам массовой коммуникации, – это априори расщепленный дневник, заимствующий интимную исповедальную интонацию у своего аналогового прототипа, но выворачивающий ее вовне публичного пространства как шкурку тюленя. И вот вопрос, не моральный, а сугубо телеологический, функциональный: стоит ли дневниковое письмо жизни тюленя, чтобы его можно было так легко вывернуть наизнанку и предать публичному чтению, чреватому непредсказуемым и бесконечным центробегом интерпретаций и искажений? Выходом из этой ситуации могла бы быть игра в дневниковое письмо – заимствование голой формы с холодной головой престидижитатора. Но есть риск вместе с изъятой формой похерить и саму основу дневника – прямое свидетельство, принадлежащее ведомству искренности, то бишь выдать свою метапозиционную сфабрикованность взамен прямого вещания изнутри экзистенциального опыта. Но если на карту ставится работа над истиной, то бишь пишущий дает себе установку публичной речи не просто как успешной/неуспешной, а как истинностной процедуры, процедуры производства истины самого письма, которое не может быть высказано и выказано иначе как через дневниковую форму, как интериоризированный в себя конструктивный принцип. Такое письмо перерастает рамки квазидневникового репортажа из глубины души и само задает себе правила и проверяет пределы возможностей дневника как способа говорить вообще, пределы дневниковой интимности, искренности, прямой речи. Лучший дневник – это дневник о дневнике – дневник самонаблюдения за своим желанием вести дневник, то бишь дневник, скрупулезно регистрирующий акты письма как ситуации несовпадения своей речи с окружающим миром слов и вещей.
30 января. Осминкин пишет:
Предыдущая квазитеоретическая телега на самом деле понадобилась мне лишь с одной только целью написать вот этот пост:
Сегодня утром наши с Настей будильники вошли в унисон – мой наигрывал бодрую мелодию, а Настин синхронно озвучивал голос женщины-робота, рефреном возвещавший о том, что сейчас «девять часов ровно». Я проснулся и кувырком, как я обычно это делаю, скатился с матраса и вскочил на подоконник в одном исподнем. Я глубоко вдохнул свежий предштормовой питерский воздух и начал изображать девушку с улицы красных фонарей Амстердама, танцующую в окне. Сегодня суббота и у работниц паспортного стола в доме напротив выходной, а то бы они смогли наблюдать за голыми ногами тридцатисемилетнего мужчины, форма которых была отточена в своих мускульных изгибах многолетними ежедневными хождениями пешком как минимум по 10 км в день. Я расправил плечи, слился с окном, повелевая раскачивающимися от ветра проводами и протеичными облаками. Солнце показалось со стороны Невы, озаряя лицо Насти. Ее веки вздрогнули, Настя проснулась. «Доброе утро, Настя», – сказал я. «Доброе утро, Рома», – сказала Настя. Мы налили по стакану воды, чокнулись друг с другом. Воду натощак мы пьем каждое утро. Мы улыбнулись друг другу так нежно и приторно, как улыбаются только голливудские звезды на красной ковровой дорожке перед вспышками телекамер. Это такой вид улыбки, который своей гипертрофированной нарочитой искусственностью, отрицающей всякую рефлекторную мускульную естественность, становится в какой-то момент более естественным, чем сама жизнь. Мы с Настей идеальные актеры Дени Дидро, вживающиеся в роль, но оставляющие холодной свою голову.
Настя проснулась с искринкой в глазах. Судя по всему, период адаптации к ее новому курсу антидепрессантов подошел к концу. Мы обнялись и застыли
После зарядки Настя пошла нарезать апельсин и яблоко, чтобы потом смешать его с ряженкой и орешками – это наш стандартный зачин завтрака. В это время я быстро сделал свой комплекс йога-упражнений и оделся. Я пришел к Насте на кухню – сегодня на кухне на удивление было пусто, и мы даже станцевали с Настей небольшой менуэт, который выглядел весьма неуклюже, отчасти по моей вине, но сам факт танцев на коммунальной кухне искупал его неуклюжесть. Потом мы взяли свои тарелки и включили последний выпуск новостей на канале Euronews, по которому показывали много репортажей про беженцев и войну на Ближнем Востоке. Мы сочувствовали беженцам и негодовали по поводу войны на Ближнем Востоке. Репортаж про беспрецедентную засуху в Эфиопии и возникший в этой стране продовольственный кризис сподвигнул нас застыть с ложкой у рта, но, слава богу, ненадолго, так как жизнь продолжается и мы еще же молоды. Чем мы можем помочь несчастным эфиопским детям? Приютить одного из них в своей пятнадцатиметровой комнате? Надо подумать…
Потом я пошел на кухню и быстро отточенной технологией сделал наше второе блюдо – омлет от Романа Сергеевича Осминкина. Ах, что это был за омлет. Ни одна буковка не может передать его запах и уж тем более вкус, поэтому я лишь скажу, что Настя его очень любит и омлет вошел в наш ежедневный рацион. После омлета было кофе с украинской конфеткой, привезенной моей мамой с поминок дедушки Левко из села Слобода Шоломковская Овручского района Житомирской области.
Потом я быстро оделся, поцеловал Настю и побежал работать в библиотеку Маяковского, из которой сейчас и пишу вам этот текст. Настя все-таки художник и ей нужно больше пространства и естественного света, поэтому я оставляю ей комнату на день, а сам как поэт вполне удовлетворяюсь нейтральным библиотечным пространством, не отвлекающим по мелочам от написания важной статьи в журнал НЛО: ответа Марку Липовецкому на его статью обо мне как воплощении перформативной поэзии в сети Фэйсбук. Фэйсбучность по Марку Липовецкому привела к завершению конструктивный принцип (Тынянов) эволюции литературных форм, так как соединила акт письма с актом массовой коммуникации.
И снова 30 января. Вепрева пишет:
Два раза подряд выбило пробки. Я готовила на кухне лапшу, и там меня подхватила Оксана. Сказала: «Пойдемте со мной, а то одной страшно». Я покорно последовала за ней на черную лестницу, где обнаружился щиток среди разводов и плесневелых подтеков. Мы обе были слишком низкие, чтобы достать до него рукой, поэтому я принесла ей табуретку, на которую она залезла и робко потянулась к щитку. Сказала: «Если меня убьет, скажете, что погибла во благо народа». Боязливо подняла тумблер. Стали слышны вопли ее сына, который радостно кричал: «Мама, мама, свет появился!» Сибирячка Оксана слезла и сурово произнесла: «Вот так, я и баба, и мужик». Я унесла табуретку.
31 января. Вепрева пишет:
Мы опять облажались с уборкой. Только я хотела развернуть поломойные войска, в бой вступила Зинаида Геннадиевна, коварно все за нас помыв с неимоверно возмущенным лицом. По словам соседей, «было слишком грязно, и она не вытерпела». «Окей», – подумала я и решила затеять уборку внутри комнаты. Три часа я пыхтела, выметая из щелей грязь, переставляя вечно падающий матрас, протирая подсвечники и намывая половицы, параллельно стирая постельное белье, веревка под которым тяжести не выдержала и выдрала свой гвоздь-основание из стены, обрушившись, благо, на чистый пол.
Окончательно заебавшись, я вытерла остатки пыли со своего лица и решила больше ничего не делать.
Февраль
5 февраля. Осминкин пишет:
Коммунальная кухня иногда выполняет функции рабочей курилки. Утром на ней курят те из жильцов, у кого сегодня нету смены.
Вера курит, глубоко втягивая скулы и глядя в пол. Входит Зинаида Геннадиевна.
– Ой Вера, я думала, ты сегодня на смене…