Концертмейстер
Шрифт:
Вот и теперь если бы оно захотело, то присмотрелось бы, как далеко-далеко, на другом конце длинного материкового тела, распавшаяся семья встречает новый день и каждая часть раздробленного целого озабочена совсем не тем, чем надо.
В Москве в одной квартире проснулись почти одновременно старик и молодой мужчина, дед и внук. Старик прошел по квартире, вышел на кухню, огляделся, будто его удивляло, что он никого на ней не нашел. На столе лежал вырванный из ученической тетради листок. Старик поднял его к глазам и прочитал. В это время у него за спиной появился внук. И тоже прочитал:
«Дорогие мои, любимые папа, Арсений и Дима! После всего случившегося мне надо
Лев Семенович повернулся к Арсению:
— Что здесь случилось? Где мама? Где ее гость? Где Дмитрий?
Арсений, не испытывавший сильного похмелья, только некоторую слабость во всем теле, присел на стул:
— Поставь, дедушка, чайку. Я тебе все сейчас расскажу…
А в другой квартире, в этом же доме, тот, за шапкой которого предписывалось следить в записке, познавал все радости утреннего секса, стараясь сделать его таким для себя важным, чтобы он перекрыл все остальное, о чем думать было боязно.
А в нескольких километрах от двух сыновей лежал в больничной палате их отец. Лежал выспавшийся, вдыхающий утренние больничные запахи и ждущий, когда его навестят его дети. Он был уверен, что они сегодня придут. Его болезнь или вылечит других, или других убьет. Пока еще это неизвестно. Неизвестно даже солнцу.
Отец слушал свое сердце. Оно билось спокойно, так, будто и не болело никогда.
Сегодня воскресенье. Интересно, в ЦК партии по выходным отдыхают или плетение паутины вокруг советских людей не позволяет расслабиться ни на минуту? Сколько еще ему восстанавливаться? Посетит ли его сегодня лечащий врач?
Олег Александрович Храповицкий не испытывал никаких тревог, размышляя об этом. То ли сказывались лекарства, то ли недавняя близость смерти естественным образом привела его к тому, что нервничать по пустякам бессмысленно…
А еще солнце, будь его интерес к людям не таким многовековым и остывшим, заметило бы, как другая семья, размазанная по разным городам, и не помышляет о том, чтобы соединиться.
В Париже, на бульваре Вольтера, молодая женщина с характерной славянской внешностью лежала в огромной двуспальной кровати и смотрела в потолок. Рядом посапывал ее муж, выдающийся французский пианист Семен Михнов. Сегодня она очень скверно спала. За ужином муж сообщил ей то, к чему она оказалась не готова.
Париж еще окутывала ночь. Рассвет только намекал о своем существовании, чуть-чуть осветляя небо между домами и немного касаясь городских крыш. Серые дома еще не отпускали тьму, не являлись в подлинном своем изяществе. Она часто спрашивала себя, какой город она любила больше — Париж или Ленинград. И затруднялась с ответом. В Париже ей жилось несравнимо комфортней, чем в Питере, и она через два года жизни готова была признать его родиной, но… Какие-то «но» все же оставались. И они время от времени подбирались к ней, настаивали на себе, куда-то звали.
Она посмотрела на мужа. Семен был здесь счастлив. Это ее радовало. В этом ей мерещилась компенсация того, что она его не любила. Когда она уговаривала на опасную авантюру — попросить убежища в Париже во время гастролей с оркестром Баршая, — он так противился этому, так расстроился, что заболел и все лето, предшествующее отъезду, проторчал на даче у родителей, поправляя нервную систему. Она, изредка навещая его, все настаивала и настаивала на своем. Немыслимых уловок ей стоило, чтобы ее записали в обслуживающий персонал оркестра — она должна была следить за костюмами, за распорядком, помогая директору коллектива, — но на уговоры мужа потребовалось куда больше
Она-то точно знала, от чего бежала…
Она бежала от того, что ее здесь ожидало, от невозможности быть с любимым Арсением (оставь она мужа и уйди к его ученику, никто бы не выдержал грязного скандала и общественного осуждения, тем более Арсений с абсолютной оголенностью его натуры), бежала от прорвы, где все в дефиците, даже обычное человеческое тепло и сострадание, бежала из мира, где с человеком могут сделать все, что угодно, в любой момент, бежала от беспросветности коммуналки, от портретов членов политбюро по праздникам, бежала от всего, чему она не могла сопротивляться в этой стране, бежала от себя той, какую ненавидела, бежала от теток в очередях и их ужасного запаха. Она убедила себя, что в СССР ее ничего не держит. Ничего. С отцом она почти не общалась, у матери — своя жизнь. Дед? С дедом расставаться очень жалко, он классный, но не до такой степени, чтобы из-за него отказываться от задуманного. Арсений? Ему так будет лучше. Их любовь рано или поздно разорвет его. И кто будет в этом виноват? Она искала обновления. Нашла ли?
Не отвечать, никогда не отвечать на этот вопрос. В этом был залог продолжения жизни.
А вот Семен не раз и не два благодарил ее, что она настояла на отъезде. Здесь его приняли. Приняли, как подобает цивилизованной стране. Теперь у них хорошая квартира, машина, у него прекрасный импресарио Жан-Кристоф, куча концертов, да и преподавание он не оставил, в Парижской консерватории у него класс, и ученики его боготворят. Почти как в Ленинграде.
Но там этого никто не ценил…
Она горда за него. Он обеспечивает ее. Она не обременена домашними заботами. Семен нанял домработницу, чтобы помогала ей по хозяйству. Они отдыхают на Лазурном берегу плюс имеют небольшой домик недалеко от Довиля. И это все за десять лет…
Но вчера, после ее разговора с мужем, который был как никогда воодушевлен, много изменилось.
А в Москве ее отец, ее биологический отец, с которым почти не общалась, не вполне представляя, как он теперь выглядит, и по которому совсем не скучала, крепко спал. Вчера он так разволновался из-за нового пациента, что сон никак не шел и мягко накрыл его только под утро. И почему он так уверил себя, что ему наконец встретился человек, способный его понять? С тех пор как его отец, жестокий и бесчувственный человек, высмеял его стихи, он никогда их никому не показывал. Стихи переполнили его жизнь так, что иногда ему от них становилось тяжело и тошно, и тогда он впадал в такие сомнения, что только чудом его жена спасала исписанные крупным, ровным почерком тетрадки.
Последние стихотворения он записывал в большую общую тетрадь в плотной коричневой обложке. Перед тем как провалиться в неглубокую яму сна, Вениамин Аполлинарьевич Отпевалов уже имел план: завтра, несмотря на выходной день, он пойдет на работу, в свой институт кардиологии, и отдаст Олегу Александровичу тетрадку со стихами 1983–1985 годов. Это лучшее, что он сочинил.
Храповицкий точно врать не будет. Хоть он и быстро оклемался после кризиса, еще не отошел достаточно далеко от черты, куда его подводил инфаркт. В таком положении не лукавят. «Он литературовед, он разбирается, — размышлял Отпевалов-младший, засыпая. — Был бы он поэт, я бы не рискнул. Поэты очень субъективны…»