Концессия
Шрифт:
В доме было нехорошо.
Василий Федорович поднялся, чтобы идти ужинать, и глянул в окно: в кухню вошла Катя. Беседующие смолкли.
Мать, худая смуглая женщина, с огромными черными глазами, нарезала хлеб. Голубая выцветшая косынка охватывала ее голову, из-под косынки выбились неряшливо прихваченные черные, еще не седеющие пряди. Наталья, полная и тоже смуглая, сидела на табурете.
— Почему не помогаешь матери? — спросила она племянницу.
— Помогаю чем могу.
— Ах, уж оставь, — блеснула мать глазами. — От вашей помощи скоро в гроб ляжешь. Всю жизнь отдала,
— Что же мне делать, мама! Я сейчас нездорова.
— Я, когда ходила тобой, работала во-всю, и когда родила тебя, тоже никто не помогал.
Василий Федорович опирался на палку и хмуро смотрел в комнату. Эти разговоры между матерью и дочерью надоели ему до смерти. Они ни к чему не приводили. Мать хотела, чтобы дочь помогала по хозяйству, но дочери хозяйство было скучно. Она работала на табачной фабрике и не умела отдыхать и развлекаться с пчелами. Она развлекалась в кино и театре.
К тому же сейчас от нее и требовать ничего нельзя было.
Правда, Мостовой знал, что жена страдает не столько от того, что дочь не роется с ней в земле, сколько от того, что она равнодушна ко всему домашнему, от того, что мало чем делится с родителями, от того, что мать не знает даже, счастлива или несчастлива та в своей женской доле. Но не умеет этого объяснить, и происходят ненужные ссоры...
Дочь пожала плечами. Она была белокурая, нежнолицая, с круглым лбом, длинными волосами, намотанными на затылке в узел, и по-детски пышными щеками. Она не походила на смуглых женщин своего материнского рода, она не походила и на Мостового.
— Ну, хорошо, — сказала Катя, — ты ходила, ты работала, как вол, но почему ты попрекаешь меня этим каждую минуту? Почему ты за свое материнство требуешь платы?
Мать перестала нарезать хлеб и смотрела на нее черными, блестящими, страдающими глазами. Они открывались все шире, губы подергивались короткой судорогой.
— Как ты смеешь оскорблять мать! — взвизгнула Наталья.
«Опять начали! Испортят бабу, родить не дадут», — пробормотал Мостовой.
— Будет, — сказал он, входя, — и без вас тошно. Давай ужинать.
СТАРИК ШЬЕТ СЕБЕ
Забастовка китайских подмастерьев разгоралась вопреки желаниям Лин Дун-фына.
Уже забастовали пимокатчики и жестянщики. Закрытые двери сапожных мастерских сплошь были увешаны плакатами и лозунгами.
Под вечер в сапожную на углу Ленинской и Пятой Матросской пришли Сей и Цао Вань-сун.
На дверях сапожной висели, как и везде, плакаты на русском и китайском языках, призывающие граждан не делать никаких заказов. Сей взглянул в приотворенную дверь. Двое работали: мальчишка и Мао — старый знакомец Сея. Оба не подняли головы на вошедших и вгоняли в подметку деревянные гвозди. Сей тронул старика за рукав.
— Ну, ну, — сказал Мао и вдруг улыбнулся, узнав Сея. — Ты опять здесь? Какие новости?
— Я работаю в Гнилом Углу на бочарном заводе, совсем близко от тебя. Заходи, посмотришь, как мы живем.
Он минуту молчал, потом кивнул головой на ботинок:
— Почему работаешь?
Сапожник оглядел со всех сторон ботинок. Ботинок был
— Почему работаешь? А этот парнишка?
— Он мне помогает.
— Как тебе не стыдно! — резко сказал Сей. — Никто не работает.
Старик снова осмотрел ботинок и провел пальцами по глянцевитой коже.
— Мао шьет башмаки, хорошие башмаки из хорошей кожи, хороший рант — все как следует.
— Согласен, хороший ботинок. Ну, и что из этого?
— А мальчишка шьет второй: мы торопимся, в четыре руки работаем.
— Тем хуже.
— Знаешь, кто наденет эти ботинки?
— Ну?
— Я.
Несколько секунд лицо Сея плавилось в улыбке. Старик хлопнул по ботинку.
— Мао стар, — сказал он. — Старик Мао много видел и думал. Он знает, что хорошее есть хорошее, а плохое есть плохое. Наши туфли хороши. Китайцы всегда носили свои китайские туфли. Но почему в таком случае господин консул и секретарь надели башмаки? Я не понимаю, но думаю, что в стране предков они будут наказаны и будут страдать. А разве можно оставлять страдать в одиночестве таких высоких господ? Это непочтительно. Старик Мао решил страдать вместе с ними.
И старик подмигнул приятелю.
Внутренняя дверца, рядом с большой жестяной печкой, скрипнула. В мастерскую вошел высокий мужчина с провалившимися щеками и лысой головой. Большие очки съехали к середине носа. Он тронул костлявыми коричневыми пальцами скроенные головки на прилавке и искоса взглянул на работающих.
— Какой заказ? — спросил он.
Мао вколотил пару гвоздей, выбрал в коробочке новую пару и сказал:
— Заказ... Никакой заказ.
Хозяин поправил очки. Час назад он услышал в мастерской стук работы и, выглянув в щель, увидел работающих. Работали старик Мао и мальчишка Тун. «Старик взялся за ум», — подумал Кей-фу и, не желая его смущать, не показался в мастерскую. Однако веселый разговор и смех возбудили в нем подозрительность.
— Какой заказ? — повторил он.
— Нет заказа, — лаконично отрезал старик, продолжая вгонять гвозди. Сей улыбался, Цао смотрел во все глаза.
Кей-фу спустил очки еще ниже и смотрел поверх них, вздернув брови и наморщив лоб. Он ничего не понимал.
— Старик шьет себе, — пояснил Сей.
— Как себе? — хрипло спросил Кей-фу.
— Башмаки пойдут в счет моей прибавки, — подтвердил Мао.
— Башмаки пойдут в счет твоей прибавки?.. Давай сюда!
— Заяви в милицию, — предложил Сей. — Быть может, милиция отдаст тебе башмак.
Кей-фу со спущенными очками и собранным в морщины лбом соображал: «Его работник, честный старик Мао, оказался вором! Проклятье Советской стране! Что она делает с людьми?»
— Нужно идти в милицию, — сказал он, — я пойду в милицию,
На оклеенных газетами стенах клетушки джангуйды друг против друга висели два календаря с портретами генералов, красные ленты цитат из мудрецов, в углу — полочка с витыми молитвенными свечами и курительными травами. Кей-фу надел халат и шляпу, очки бережно положил на полочку предков и черным ходом выбрался на улицу. Но он отправился не в милицию, а в консульство.