Концессия
Шрифт:
— Учение, учение!.. — говорит каракурибан. — Нужно нам уметь не только ловить, но и разводить рыбу... Один год — улов, другой — недолов... А что мы делаем на Камчатке с рыбой? В каждой деревне балаганы с няркой. Какая рыба! Золото-рыба! А сколько пропадает: сгниет, склюют птицы, сожрут псы! От вони к деревне подойти нельзя.
Савельев не выдержал в своем наблюдательном отдалении. Стенная газета порождала живую... Отлично.
— Павалыч, сказал он, подходя, — правильно высказывается. Немножко заботливости к рыбе — и сколько будет пользы!.. Рыба идет через пороги... Жалко смотреть, как она идет через
— Учение учением, а зачем гадости рисовать? — спросил дрожащий от негодования голос.
Это был голос Борейчука, только сейчас рассмотревшего свое собственное изображение.
— Вы это про что, товарищ Борейчук?
— Я это про то, товарищ редактор!
Палец потянулся к карикатуре и помимо воли взволнованного бухгалтера развернул по дороге к носу.
— Ох-хо-хо! — грохнуло в бараке.
— Караул! Держи нос! Товарищи, убег нос Борейчука!
— Сволочи! — рявкнул бухгалтер. — Вот ваше образование — травля образованных людей. Дали вам бумагу, карандаши... Сволочи, молокососы! Для этого разве дали?
Он рысью побежал к дверям.
— Вполне сурьезный рыбак, — заметил Фролов, только что сменившийся с неводов.
— Какой он рыбак! Как я — австралиец.
— Рыбак не хуже тебя, — заметил Посевин и тоже направился к выходу.
Вечером в бараке Борейчук и Посевин уговаривали рыбаков не ходить на открытие курсов.
— Чего ты там не видел? — спрашивал Борейчук у Дождева, положившего свою черную голову на перила койки, и в его лице обращаясь ко всем отдыхающим товарищам. — Человек ты умный. Мысли всегда высказываешь, так сказать, не лишенные... А теперь смотрю, стал собираться, гребешок достал, зеркальце из сапога вытащил...
Дождев хмурился, молчал, но про себя думал, что пойдет обязательно, потому что будет там оркестр гребенок, пляска и пение.
— Неправильно все это, неправильно, — горячился Борейчук, — набросятся на одного и начнут травить. В конце концов, боишься высказываться... Я-то, впрочем, не боюсь... Я в правду комом грязи не кину. Впрочем, как хочешь. Хочешь — иди. Ты ведь присутствовал сегодня при том, как я им правду резал в глаза? Если хочешь, иди.
Он лег на постель, не снимая сапог, закинул руки за голову и стал смотреть в стену барака.
К тому времени, когда столовая засветилась во тьме белыми полосами окон, щелей и дверей, барак опустел. Остались двое — бухгалтер и Посевин.
— Как же — опера, симфонический оркестр! Гребенками будут просвещать рабочего! — цедил сквозь зубы Борейчук. — Водку запретил. Есть у тебя еще, Посевин?
— Последний, — спустя минуту отозвался Посевин.
— Последний? Ну, так давай его.
В пустом бараке они сидели вдвоем и
— Ты откуда, Посевин? — спрашивал размякавший Борейчук. Водка сразу примирила его с жизнью.
— Урожденный в Новосибирске, — густил Посевин, с каждым глотком все сильнее ощущавший тоску: банчок — последний, и страшный водочный голод будет удовлетворен только наполовину. — Урожденный в Новосибирске, жена, дети, свиньи...
— А ремесло твое?
— Продавцом работал. Я что хочешь, братец, продам.
Он сделал длинный горячий глоток и нахмурился:
— По Камчатке ходил?
— Был кое-где. А ты как, Посевин, Камчаткой доволен?
Посевин щелкнул по банчку. Банчок откликнулся звонко и весело: «Всего, мол, граждане хорошие, выполоскали, вылюлюкали. Рад стараться!»
— Доволен, спрашиваю, Камчаткой?
— Камчаткой? — Посевин потер лохматые клочковатые брони. — Золото на Камчатке есть, вот что.
Мрачно, искоса взглянул на бухгалтера, точно тот вслед за этим открытием должен был броситься на него и, приставив нож к горлу, спросить: где золото?
Но товарищ отнесся к золоту спокойно. Он держал двумя руками кружку и рассматривал дно: один или два глотка? Нет, пожалуй, хороший — один.
— А ты что, все по рыбе? — успокоившись спросил Посевин.
— Раньше рыба была прибыльна...
Над опустевшим банчком пьяницы сидели и думали о сокровищах.
— Ты понимаешь, — шептал Посевин, чувствуя нарастание страшной животной тоски. — Ты понимаешь, ведь лежит оно там живое, а я здесь кишки из рыб деру. Взять не могу... Собак надо, юколы надо... Денег надо, а он по шестьдесят рублей в месяц рыбаку платит.
— По шестьдесят рублей, — бормотал бухгалтер. — Если считать, что ты всю свою жизнь будешь рыбаком, тогда по шестьдесят рублей, может, и ничего. Но ведь ты приехал на сезон, тебе надо положить в карман куш и уехать, и пропади она пропадом, Камчатка... А тут по шестьдесят рублей! Какая женщина будет жить с тобой за шестьдесят рублей? А это ведь женщина и какая женщина! В океан бросается, точно в ванну. Амазонка! Слыхал ты об амазонках, Посевин?
— Ты о ком?
— Имя ее Зейд... Высокая. Я люблю высоких.
— Бабы, братец ты мой, чепуха. Что бабы — золото надо!
Вечером было открытие курсов, а ночью пошла кета.
Она в этот нечетный год не снизила своего порыва. Она шла плотными отрядами, жалась к берегу, спасаясь на мелях от белух и нерп. Пресная вода, вода нереста, раздражала рыбу до последней степени, в каждом лимане она волновалась, бушевала и отправлялась в верховья.
Зейд проснулась от неясного внутреннего волнения. Два рыбака сидели на койке в углу и тихо разговаривали. Остальные спали.
Она натянула сапоги и вышла из барака. Ее охватил сырой ветер, охватил, подхватил, чуть не опрокинул. Фонари тревожно, взад-вперед, двигались по берегу. От освещенных окон конторы до самого прибоя тянулись золотые полосы.
На Зейд наскочил человек, оказавшийся Шумиловым.
— Это вы, Зейд?
— Я, товарищ Шумилов.
— Подымайте всех, кета пошла!
Так началась страда.
Рыбаки уже вставали, когда Зейд вбежала в барак. Точилина и студентки торопливо одевались. Лежала в постели одна Тарасенко.