Концессия
Шрифт:
О пеммикане заспорили. Учитель обещал приехать на рыбалку и посмотреть, что собою представляет этот пеммикан.
— Рыбы, в самом деле, жаль!
— Еще бы! Так поможете? Артель ваша крепкая.
— Бригадира от нас отняли, какая же крепкая, — сказала Фролова.
Береза засмеялся.
Хозяйка наливала в кружки спирт, разбавляла его водой и выпивала свою порцию, кажется, с большим удовольствием, чем ее муж.
Точилина отказалась от спирта. Она ела пирожки из мяса, начиненные луком, простоквашу и копченый медвежий окорок.
Но вот последние
Рядом с Точилиной устроился Береза. Повидимому, спит. Гончаренко — тот храпит во-всю. Точилиной захотелось сказать Березе несколько слов, может быть, совсем ненужных, совсем незначительных, вроде того, что на медвежьей шкуре отлично лежать — и твердо и вместе с тем мягко, — а потом сказать, что она много думала о Зейд и пришла к выводу, что она, Точилина, тоже виновата в том, что девушка побежала за золотом. Не так просто вырастить в себе человека без старых страстей! И надо очень быть чуткими друг к другу.
Но она прислушалась к мерному дыханию соседа, поудобнее положила подушку и закрыла глаза.
ОСЕЧКА
Было зябко, Фролов зажег лампу. Она горела хуже, чем вчера вечером. А может быть, это только казалось.
Точилина поливала Березе на руки из кружки. На крыльце было прохладно. В ярком свете предутренних звезд вырисовывались темные контуры гор. Восток чуть бледнел.
— Мне кажется, Павел Петрович, что мы их все-таки встретим!
В комнате тоже не так уютно, как вчера. Двери поминутно отворялись. Гончаренко немилосердно дымил папиросой. Есть не хотелось. Точилина съела мясной пирожок и запила холодной водой.
Рюкзак долго не ложился удобно за спину, с сапогами было совсем скверно: ноги были растерты. Но перед самым выступлением появилась в избе Фролова с охапкой травы, сказала Точилиной:
— Переобуйся. И пусть все возьмут. Портянки в горах непригодны.
Мягкая, плотная трава, тесно постланная в сапог, сразу успокоила ногу.
Шли прежним порядком.
Дорога превратилась в тропу.
По сторонам темные массы гор. И не преодолеть ощущения, что они живые, обступили, наклонились, слушают.
— Держитесь правее, — говорил Фролов, — слева распадочек, метров триста будет...
Но идти, несмотря на подъем, легко, и даже груз легок. Полоса рассвета. Она все шире и шире. А уцелевшие звезды все ярче. И вот уже утро. Узкая тропа ползет по жестким бестравным сопкам. Когда Точилина оглянулась, она увидела, насколько крута эта тропа. Спускаться по ней — голова закружится, даже стоять трудно. Сопка за сопкой круглыми волнами скатывались к долине, к деревне. И далеко внизу лежало странно темное небо, более темное, чем то, которое было выше. И вдруг она поняла, что темное небо вовсе не небо, а океан, который вдруг стал виден с этой высоты, и тогда ей показалось, что она совсем ничтожна, совсем невесома среди этих горных громад, безграничного неба и такого же безграничного океана.
Но это чувство не было гнетущим, наоборот, оно поднимало.
Ей хотелось об этом сказать, но не было слов, чтобы объяснить весь торжественный строй чувств. Единственно, что можно было сказать: как хорошо!
И она повернулась к Гончаренко и сказала:
— Гончаренко, как хорошо!
— Да, сестричка, тут захочешь стать дикарем.
— Что ты, наоборот!
— Нет уж, не наоборот. Я поставил бы здесь избу и зажил.
— Здесь надо здравницу поставить. Когда человек и природа объединяются, тогда, Гончаренко, хорошо. А жить дикарем, подчиняться природе — неправильно.
— Жить охотником — в этом есть смысл.
— Я не возражаю против охоты, хотя, мне кажется, что сейчас охота не имеет смысла. Мясо и мех можно добывать и без охоты.
Подъемы на перевалы делались все круче, а долины за ними все теснее. Луга! Фиолетовые и оранжевые лилии выше колен! Белоснежные шапки вершин окружали эти усыпанные цветами луга.
Фролов показал вперед.
— Горячие ключи!
— Зейд не дура, ушла сюда с рыбалки, — заметил Гончаренко.
Долину замыкал серый утес-однозуб. Сколько ни искала Точилина прохода, она не могла разглядеть ничего похожего: на западе поднималась ровная стена.
И вдруг узкое, немыслимо узкое ущелье: точно великан ударил мечом по хребту и рассек его до земли.
В этом коридоре прохладно и сыро, ручеек сочится по дну. Идешь и плечами задеваешь за стены. Со стен капает. С верхнего карниза сорвались птицы. Держась руками за камень, Точилина выглянула из коридора. Она увидела закрытую долину — чашу. Шумели потоки... Из чаши подымался не то пар, не то дым. И под ногами не камень, а рыхлая тёмнокрасная земля. И с каждым шагом все сильнее странный, ни на что не похожий запах. Так не пахнет земля, так пахнет живая плоть. Точно пробегали здесь бараны, вспотевшие от страха и бега.
Тропинка привела к ольховнику. Точилина опустила руку в ручей, чтобы напиться, и с криком отдернула руку: вода была горяча.
— Павел Петрович! Гончаренко! Кипяток!
Гончаренко бросился к ручью, попробовал пальцем, присел на корточки и засмеялся. Конечно, он знал, что на Камчатке, в стране вулканов, много горячих ключей, но одно дело об этом читать, а другое — погружать в такой ручей палец.
За кустами в ручей впадало еще несколько ручьев. Он становился внушительным и в ложбине разливался.
В ложбине стояли шалаши, у одного из них дымился костер.
— Гости на ключах, — сказал Фролов.
У шалашей были вырыты и обложены прутьями ямы, соединявшиеся друг с другом протоками, — местные ванны.
Из средней ванны торчали две головы: седая, с худым лицом, в маленьких дымчатых очках, с острой бородкой, и круглая, краснолицая, с оскаленными в улыбке зубами.
Круглолицая закричала:
— Здравствуйте, люди добрые... Ух, здорово!
Седой молчал, время от времени из воды поднимались его ладони, одна снимала очки, вторая обмывала лицо.