Конец Хитрова рынка
Шрифт:
Мне как-то пришлось наблюдать за работой художника. Он рисовал карандашом. Хаотическое нагромождение волнообразных и прямых линий, точки, совсем темные и совершенно светлые места. И вдруг в какой-то неуловимый момент этот хаос штрихов превратился в лицо человека. И, глядя на него, я невольно удивлялся: как же я раньше не понимал, что художник рисует? Ведь было ясно с самого начала, что эти волнистые линии — спутанные волосы, лоб, сжатые штрихи бровей, глаза, нос, линии рта, подбородка.
И, думая сейчас об Арцыгове, я прежде всего вспоминаю не убийство Лесли, не совместные операции, не его общепризнанную храбрость и бесшабашность, а то, как он полулежал в неудобной позе во дворе уголовного розыска и скручивал изувеченными пальцами козью ножку, тоску и безнадежность в глазах, усмешку человека, который понял никчемность своей детской мечты и то, что его короткая жизнь прожита напрасно…
Мы с Арцыговым играли в шахматы в моем кабинете. Первую партию он свел вничью, использовав вечный шах. Во второй ему удалось сгруппировать на моем правом фланге довольно внушительные силы, и он начал развивать атаку. Я как раз продумывал комбинацию, которая должна была разрушить все каверзные планы противника, когда в комнату вошел Мартынов.
— Здорово, Мефодий! — крикнул Арцыгов. — Глянь, как его разделываю.
Мартынов не ответил на приветствие.
— Ты мне нужен.
Сказал он это тихо, спокойно, но, видимо, в его тоне было что-то такое, что насторожило Арцыгова. Арцыгов поднял глаза, и несколько секунд они молча смотрели друг на друга.
— Ну? — Мартынов положил руку на его плечо.
Арцыгов встал, бросил мне:
— Шахмат не трожь, гимназист, доиграем.
Они вышли. Впереди Арцыгов, сзади Мартынов.
Я вновь склонился над доской и вдруг услышал шум, звон разбиваемого стекла. Еще не понимая, в чем дело, я стремительно выскочил из комнаты в коридор и увидел Мартынова у окна с выбитыми стеклами.
— Что произошло?
— В окно выпрыгнул Чернуха, бежать хотел…
Чернуха… Откуда мне знакома эта кличка? Ну, конечно, так Козуля называл пособника Кошелькова в уголовном розыске. Значит…
Перескакивая через ступеньки, я сбежал с лестницы.
Арцыгов лежал на боку, приподнявшись на локте, одна нога была неестественно вывернута в сторону, видимо, он сломал ее при прыжке. Лицо напряжено, рот перекошен, зло поблескивают глаза. Вокруг него несколько сотрудников. Один из них пытался его приподнять.
— Машину и носилки, — сказал Мартынов.
— В больницу повезем?
— Да, в тюремную.
Спросивший, широкоплечий молодой парень, недавно принятый на работу в розыск,
— Чего стоишь, твою мать?! — побагровел Мартынов. — Живо за машиной!
Парня как ветром сдуло. Мартынов присел на корточки, заглянул в лицо лежавшему.
— Пушку сам отцепишь или помочь? — Он постучал пальцем по кобуре нагана Арцыгова.
Тот хохотнул, попробовал сесть, но вновь упал на локоть.
— Сними, несподручно.
Мартынов осторожно, чтобы не причинить боль, отстегнул пояс с привешенной к нему кобурой, повертел ее в руках и передал одному из бойцов. Арцыгов насмешливо наблюдал за ним черными цыганскими глазами.
— Не сопливься, Мефодий, на том свете все свои грехи замолю. Как в песне поется: «И пить будем, и гулять будем, а смерть придет, умирать будем»? Хорошая песня, а?
— Не скоморошничай, — глухо сказал Мартынов. — Где доля в добыче?
— На квартире, в голландской печке, в ящичке…
Арцыгов застонал, закусил нижнюю губу.
— Нога болит?
— Нет, душа… Дай закурить.
Мартынов оторвал клочок газеты, насыпал махорки.
— Свернешь?
— Сверну.
Арцыгов начал сооружать козью ножку. А я не отрываясь смотрел, как он приминает изувеченными с детства пальцами крошки махорки. В глазах его была тоска. О чем он в ту минуту думал? О Леньке, топтавшем его руку, когда она тянулась за кашей в сиротском приюте? О своей постыдной жизни? О Кошелькове? О бандитском золоте, так и не давшем ему власти? О позорной смерти? О товарищах, которых он предал?
Подъехал «даймлер». Кусков и Мартынов положили Арцыгова на заднее сиденье. Арцыгов вяло махнул рукой стоявшим неподалеку сотрудникам уголовного розыска.
— Прощайте, хлопцы!
Ему никто не ответил. Люди угрюмо молчали, провожая глазами отъезжавшую машину.
Я пошел к себе, заглянув по пути в дежурку. Здесь, как всегда, было шумно, накурено, обсуждалось происшедшее.
— Понимаешь, — громко говорил широкоплечий парень, тот самый, которого выругал Мартынов, — сиганул он на ноги, да только неловко, что ли, вскочил было, да свалился мешком. Я — к нему. Думал, понимаешь, сорвался человек, мало ли что бывает…
— «Мало ли что бывает», — передразнил его боец в треухе. — Арцыгова не знаешь — жох, такого отчаянного во всей Москве не найдешь. И ловкий был, ох ловкий! И вот на тебе, на деньги бандитские польстился… Чего ему эти деньги дались? Когда их только, проклятые, уничтожат…
— Ха, уничтожат!
— А что? Уничтожат. Наш комиссар так и говорил: при коммунизме сортиры из золота делать будем. Понял? Сортиры…
— Ну уж. Сортиры…
— Точно, комиссар наш — парень башковитый. Что сказал — сургучом припечатал. А по мне и сейчас деньги — тьфу, дерьмо одно!
— А как его уличили?
— А совещание утреннее помнишь? Говорят, Козуля за ширмой под охраной сидел и оглядывал всех. На Арцыгова и указал. Тот, говорит, и есть Чернуха. Так и накрыли. Теперь хана Кошелькову… Мартынова только жаль: верил Арцыгову, как брату родному, а тот ему в душу нагадил…
Я поднялся на второй этаж. Здесь гулял ветер. Двое красноармейцев пытались закрыть разбитое окно фанерным щитом, но он никак не влезал в раму. На полу валялись осколки. Я прошел к себе в комнату. На шахматной доске точно так же стояли точеные фигурки.