Конспект
Шрифт:
— Да не надо, папа! Я же его не предъявлю — мне зарплата идет.
— Будет оправдание опозданию.
На концерте был с Птицоидой. Надеялся встретить Байдученко, но его не видел. На другое утро взял билеты на поезд, после обеда у Кучерова получил больничный и вечером уехал.
Дальнейшую свою жизнь в Макеевке помню очень плохо и отрывочно. Ездил в командировку в Харьков, кажется, — на завод «Свет шахтера», в который упирается наша Сирохинская улица, но когда и по какому делу — забыл, и помню об этом потому, что когда вернулся, моя комната была занята кем-то другим, а вещи выставлены в коридор. Ни того или тех, кто вселился в мою комнату,
— Я таких перелетных птиц знаю. Ему где-то пересидеть надо. Он долго у нас не пробудет.
Только и польза от него — ни во что не вмешивается.
Каслинский сказал, что комнату не вернуть, и единственное, что ему удалось выгавкать, — так он сказал, — обещания другой комнаты, неизвестно где и когда. А пока придется пожить в шахтерском общежитии. Взглянув на меня, спросил:
— Там плохо? Беспокойно?
Не в этом дело. На работе — на людях, после работы — на людях, все время на людях — это тяжело.
Я попросил, и он мне разрешил какое-то время пожить в лаборатории. Там я спал на столе, сначала не раздеваясь, а потом расстилал на нем матрас и постель. Старик Хайнетак и два слесаря звали пожить у них, но это — тоже все время на людях и хуже, чем в общежитии: там я никому ничем не обязан и не обязан поддерживать контакты. Чтобы не обидеть отзывчивых людей, привел такой довод: буду жить у них — могут не дать комнату. А если бы жил на Сирохинской, тяготился бы, что все время на людях? Ну, нет: в своей семье — другое дело! Сколько жил в лаборатории — сказать не могу, но жил долго. Потом меня поселили в доме приезжих треста. В комнате много коек, и постояльцы все время меняются. Но меня это уже не беспокоило: я собрался уезжать из Макеевки.
Шел 1936 год. Прочел в газете фразу Сталина — «Сын за отца не отвечает». Когда именно она была произнесена или написана, по какому поводу и, как теперь говорят, в каком контексте — такие подробности не имели для меня значения, и я их быстро забыл. Появилась надежда попасть в институт, и куда девались посещавшие меня мысли о покорности судьбе! В институте, из которого выгнали, восстанавливаться не хотелось бы, да ничего не поделаешь: только там читают лекции и работают над проектами по градостроению. Ждать отпуск — пропадет учебный год. Надо увольняться. А если не восстановят? Буду поступать на архитектурный факультет в другом институте, все-таки не электротехнический и не строительный, а градостроение как-нибудь одолею. А если не поступлю? Где тогда работать? В Харькове — исключено: не прописан. Тогда лучше всего здесь. А если место будет занято? Поговорить с Каслинским?
Сказать, что буду поступать в институт и спросить — могу ли рассчитывать на свое место? Ох, не хочется — некрасиво это.
Провожу
— А меня так стараетесь не допускать, — говорит Аня. — Это вас допускать нельзя.
Хочу съездить в Харьков, прихватив день к выходному, но, как назло, два раза подряд под выходные аварийные выезды. А время идет, и я решаю увольняться. В конце концов, без работы сидеть не буду. Как говорил Швейк — «Как-нибудь да будет. Никогда так не было, чтоб никак не было».
— Я ждал этого, — сказал Каслинский, прочитав заявление, улыбаясь и глядя на меня как-то странно, многозначительно, что ли, — жаль, что вы уходите, но за вас я рад. А директор — тот, наверное, будет доволен.
— Почему?
— Как почему? Он по отношению к вам поступил подло, многие об этом знают, а вы тут глаза мозолите.
В тот же вечер получил телеграмму из Харькова, без подписи, но, без сомнения, — от Сережи. «Немедленно увольняйся будешь восстанавливаться институте подробности письмом». В письме Сережа писал, что он был у директора института, возражений против моего восстановления нет, но решает такие вопросы наркомхоз, мне придется ехать в Киев, мало ли какие могут встретиться препятствия и не следует задерживаться в Макеевке.
11.
Ранней весной 33-го года харьковчане, стоя в очередях в специально организованных пунктах, получали первые советские паспорта сроком на три года. Ранней весной 36-го года в Макеевке я обратился в милицию с просьбой обменять паспорт ввиду истечения его срока. Здесь паспорта выдавали в 34-м году, и в обмене паспорта отказали: когда будут обменивать все паспорта, обменяют и мой. Не хотелось уезжать с просроченным паспортом, до отъезда оставалось менее двух недель, я снова обратился в милицию и снова напоролся на отказ: в Макеевке паспорта еще не обменивают, а если там, где я собираюсь жить, паспорта уже обменяли, то обменяют и мой.
Записал старика сторожа к глазному врачу и, отпросившись у Каслинского, пошел с ним в поликлинику. В ближайший выходной в Сталино по выписанному рецепту приобрел очки и хороший кожаный футляр, купил трем слесарям дороговатые, но разные портсигары и ничего не мог подобрать Каслинскому (он не курит) и Ане. Аня уже подала заявление на вечернее отделение техникума и часто обращалась ко мне с просьбами, которые начинались так: «Спросите меня...» и протягивала конспект или учебник. Подготовилась она хорошо. Я никогда не видел на ней, даже в праздники, нарядного платья, и мне очень хотелось подарить ей шерстяной или шелковый отрез, но чувствовал, что не возьмет, и ограничился шелковой косынкой.
Xайнетак одел новые очки, раскрыл книгу и долго радовался, что снова может свободно читать. Порадовался и футляру.
— Ото добрий буде кисет. А мiй якраз прохудився.
— А де ж ви окуляри триматимете?
— Там, де i старi тримав. — Он похлопал по нагрудному карману.
Слесари сначала смущались и от портсигаров отказывались, а потом разыграли их по жребию и звали к себе посидеть вместе в последний раз. Аня тоже смутилась, но косынку взяла, поблагодарила, накинула ее, посмотрелась в зеркальце, заулыбалась, еще раз поблагодарила и сказала: