Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
И он показал какой-то желтый лист пергамента, на котором был герб и орел…
– Дело миллионное, - продолжал он.
– И верное. Ведь если купили за пятьсот рублей такой документ, значит - все правда-с. Чего это? Мне-то все равно. Для вас стараюсь. Подпишите бумажку!
– Нет, - ответил отец, - благодарю вас. Бумажек ваших я не подпишу.
– А все же-с, - убеждал, уходя, незнакомец, - за иконостасом-то у Михаила Емельяныча висел графский портрет. Все знают-с, Алексей Михайлович, все-с «…»
Двадцати одного года в большой пустой мастерской я писал декорации к опере «Аленький цветочек» композитора
Стояла зима. Публики в саду было совсем мало. В помещении диких зверей - половина пустых клеток, но в конце одна, самая большая, была огорожена, чтобы не подходила публика. В ней ходил из угла в угол огромный, худой, костлявый тигр. Голова его была опущена. Поворачиваясь, он качал ею маятно. Когда я подошел, зверь, не посмотрев даже в мою сторону, глухо зарычал, болезненно и тяжко. Больной был тигр, больной…
Сторож заметил:
– Вот зверина! Ну и зол! Кормить нельзя, достать тебя хочет, клетку ломает. А говорят, ручной был. Вот ведь скоро издохнет. Шкуру уж купили. Хорош ковер выйдет в гостиную.
Первая любовь
Москва. Давно то было. В воздухе пахло весной. Солнце. Блестели купола старой церкви Харитония в Огородниках. Рядом с церковью были небольшие деревянные дома, с двориками, крыльцами, у которых густо насажена сирень. Двор кой-где мощен булыжником, Гнилой забор соседнего сада. Бузина выпустила маленькие, как бисер, листочки. Весна. Синее небо. Летят белые облака.
У крыльца дома, где я жил, - большая бочка, полная капельной воды. Я и Тата, девочка из соседнего дома лет десяти, смотрим в бочку. Замечательно. Видно небо, как бегут облака. Я вижу себя и Тату. Когда пальцем взволновать воду, все делается смешно, так забавно прыгают глаза, нос, наши лица.
У Таты на голове маленькая шапочка пирожком и белый воротничок на жакетке. У Таты матовое лицо, темные, как слива, глаза, большие ресницы. И когда она смотрит на меня, то часто мигает ими.
Тата так нравится мне, что выразить нельзя.
Мне одиннадцать лет. У Таты сестра Аня, старше ее. Тата меня зовет Костю, а я ее - Тата.
Тата такая хорошенькая, и я близко смотрю на нее, потом опять в бочку и говорю ей:
– Тата, можно вас поцеловать?…
Тата посмотрела на меня, часто замигала ресницами и сказала:
– Не знаю, я спрошу маму…
Я подумал: «Ну вот, мама, наверное, скажет, что нельзя».
* * *
Через лазейку в заборе мы попадали в соседний двор, где был сад и где жила Тата. Очень хорошо в доме у Таты, так чисто. Какие-то пузатые комоды, столики, горка с фарфоровыми куколками, занавески на окнах, и всюду салфеточки вязаные, часы высокие и тихо ходит большой маятник.
С Татой мы читали книги, стихи, смотрели альбом с портретами.
Мать Таты была высокая, серьезная и добрая женщина. Увидев меня, она всегда старалась угостить: то рахат-лукум, то чернослив,
* * *
Я был один на дворе, где больше еще распустилась бузина и сирень была зеленая. Весело грохотали по мостовым извозчики, и блестела церковь Харитония в Огородниках.
Вдруг я вижу - Тата подъехала на извозчике со своей матерью к воротам, нарядная, в шляпе с лентами и картонки в руках. Она кивала мне головой.
После обеда Тата пришла ко мне и спросила мою мать:
– Дома Костю?
– Он там, - сказала мать.
У нас в квартире было хуже, чем у Таты, бедней. Не такая мебель, не было этих салфеток и горок с фарфоровыми куколками за стеклами. Я обрадовался Тате. Она взяла меня за руку, подвела к окну, где видны были зеленые листья сирени и где солнце острыми лучами светило на нее, и вкрадчиво и серьезно сказала мне:
– Костю, мама, когда я спросила, можно ли тебя поцеловать, сказала - нельзя: ты будешь его целовать тогда, когда у него вырастут усы. А если ты будешь его целовать сейчас, то на носу сделаются пупыри, такие гадкие… Нос сделается большой и выпадут ресницы.
«Это ужасно», - подумал я.
Я был очень взволнован, и когда ушла Тата, я поискал зеркальце - не нашел. Подошел к большому зеркалу и смотрел на себя. Усов - никаких. Чуть-чуть какой-то пушок есть, но он в другом месте - на щеках. Нет усов. Невозможно…
«Все это верно, - подумал я.
– Но как же, на пасхе-то, когда красное яйцо, ведь христосуются. Я помню, в прошлом году со мной христосовались и Аня, и ее мама, и Тата - и никаких пупырей. Как все странно».
* * *
Распустилась сирень. У подъезда нашего крыльца стояли ломовые, вытаскивали мебель, матрасы, стулья, и я узнал, что это переезд на дачу.
Я ехал с отцом отдельно в пролетке на извозчике. Брат Сережа с матерью. В руках у меня была наша собачка Мулька. Это была маленькая черненькая собачка, которая страшно беспокоилась - куда-то ее увозят. Но когда мы приехали в лес от Крестовской заставы, то отец остановился, я опустил Мульку, и мы пошли пешком. До чего было прекрасно. Дорожки, зеленая трава, распустившиеся березки. Замечательно. И я совершенно был поражен, когда подошли к мосту, и я с него увидел речку, бегущую воду, зеленые луга и у столбов моста стайку маленьких белых рыбок.
Боже, до чего хорошо! До чего хороша эта деревянная дача с террасой, синие старые бревна. Ломовые стаскивают с воза мебель, ставят стол. А уж на стол принесли молоко, мать поставила стаканы, плюшки, пеклеванный хлеб.
Я взял стакан молока, хлеб и вышел. Передо мной лужок, я ем хлеб, пью молоко и иду по этому лугу… Вот речка. Она извивается - ольховые кусты низко нависли над самой водой, зеленые, яркие, и отражаются и воде. Какая радость!… Я никогда и не видал раньше такой речки. И так недалеко от Москвы.