Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
В классах пронзительно пахнет скипидаром, а в курильной комнате и у буфета стоит невообразимый шум: споры, смех, крики… Художники уничтожают аппетитные пеклеванные хлебы, начиненные горячей колбасой. Другой еды не полагается.
В головном классе, под ярко горящими лампами, стоит на возвышении гипсовая копия головы Афины Паллады. От нее полукругом поднимаются сиденья. Расположившись по ступеням амфитеатра и держа перед собой папки на коленях, ученики рисуют эту голову.
Я сел на указанное мне место. С одной стороны от меня расположился очень веселый малый - Курчевский, а с другой - архитектор,
– «Дай же», - настаивал Анчутка. Тот не давал. Тогда Анчутка тихо запел: «Ежик ходит по траве, чтоб напакостить тебе…» И получил ножик.
* * *
«…» Ученик Горбатов, низенького роста, толстый, с выпученными глазами, залез за высокие задние парты.
Сидя на корточках и оттягивая руками часть длинной доски, он порывисто выпускал ее из рук. Доска, дребезжа, издавала громкий и резкий треск - тра-та-та-та. Как раз в это время вошел профессор Павел Семенович Сорокин, высокий, лысый, с очень длинной, но не седой бородой. Говорили, что раньше он был монахом на Афоне. Вошел тихо - на ногах его мягкие туфли - и замер. Пущенная Горбатовым доска отчаянно трещала. Черные глаза профессора сверкнули гневом. Он громко крикнул:
– Кто это там? В лес, что ли, зашел?
Доска трещала - тра-та-та-та!
Сорокин мелкими шажками пошел за парту и, наклонившись к Горбатову, спросил:
– Господин Горбатов, что это вы делаете?
– Молчи, болван, - шепотом ответил Горбатов, - Павла Семеныча дразню.
Горбатов был исключен на месяц из Училища.
В отдельных мастерских профессоров В. Г. Перова, Е. С. Сорокина и А. К. Саврасова учеников было немного - только отборные. Перовские ученики - Яковлев, Волков, Цимбалистов[430] были люди великовозрастные и «умственные», в головах их бродили «идеи», для картин они искали сюжета и общественных поучений.
Яковлев был человек прямо-таки трагический. На его картине (по живописи неплохой для того времени) «Крестьянин в поле» стоял мужичок во ржах и смотрел на побитую градом ниву с таким отчаянием, что жуть брала!…
Яковлев носил бархатную венгерку, а шею повязывал красным ситцевым платком. Под кудрявой шевелюрой лицо у него было совершенно круглое, и на нем - широко расставлены черненькие сердитые глазки. Он был всегда мрачен, любил иностранные слова и пел низким басом.
Однажды он задушил кошку, прибил ее лапками на дощечку, чтобы не падала, подпер лучинками, придал ей позу и заморозил… Хотелось ему написать кошку с натуры, да кошки плохие модели. Вот и придумал способ! Но только начал он писать у себя в комнате, как оттаяла кошка. Ну ничего и не вышло… «…»
На экзамене, в конце учебного года, - выставил Яковлев большой холст. Тоже - зима: посреди шла вдаль дорога, и на ней уезжающая карета, по бокам - лес. На первом плане - ничком мертвая женщина, одетая в бальное платье: в одной руке полумаска. А из лесу, справа и слева, выходили волки, и глаза у них были густо тронуты киноварью. Подпись под картиной гласила: «Покинутая».
Поставив
К нему подошел инспектор Училища, художник К. А. Трутовский, и спросил:
– Что вы хотели сказать картиной?
– Продернуть аристократов, Константин Александрович, - отрезал Яковлев басом.
Ученики натурного класса все были далеко не юноши, иные даже лет сорока пяти. Их звали по имени и отчеству. Часто они пели за работой: «Я не гость пришел, не - гоститися, пришел милый друг оженитися».
Но вот являлся в класс профессор Перов. Из приличия все смолкали. Один Яковлев еще тянул басом нижнюю ноту:
– О-же-нитися.
– Павел Филиппович, - обратился к нему Перов, - какая у вас прекрасная октава!
– Василий Григорьевич, октава еще не есть цивилизация, - пресерьезно ответил Яковлев.
Раз он в гневе крикнул одному ученику:
– Филантроп, твою!…
Весь класс загрохотал от смеха. Тогда он, застегнув свою венгерку на все пуговицы, обвел злобным взором товарищей в дверях и отчеканил:
– Рас-про-де-фе-ктив-ный абсурд…
И ушел.
В мастерской Саврасова, куда я вскоре поступил, я увидел, наконец, его самого, Алексея Кондратьевича. Он был высокого роста и походил на крестьянина. Карие глаза смотрели добро и приветливо.
– Да, - говорил он, - идите туда, в природу, ну вот в дубовую рощу у Останкина. Только любя природу, учась у нее, можно найти себя, свое. Манер живописи много, дело не в манере, а в умении видеть красоту. На днях набрел я на ели в снегу. Какие формы, какое изящество рисунка! Художник должен учиться чувствовать. Главное - чувство.
Мы слушали, раскрыв рты. Слова Саврасова были, как музыка. В них раскрывались не одни красоты природы, но таинственная даль чего-то еще более желанного, радостного, неведомого, как райское счастье. Мы чувствовали это, хоть объяснить не умели! Были смутно возвышенны наши мечты о прекрасном…
Припоминаю фигуру И. И. Левитана, в синей короткой курточке, в эти минуты благоговейного внимания к словам учителя. Глаза его выражали растроганное сочувствие. Он искренне любил Саврасова, и тот заметно благоволил к талантливому ученику. Посмотрев на его картину «Осенний день. Сокольники», Саврасов заметил:
– Да, да! Только сосны надо богаче. Нужно тронуть ярче…
Как- то показал я ему все свои этюды. Он выбрал один, написанный из окна моей комнаты, -деревянный дом, забор, верхушки деревьев.
– и сказал:
– Поставь это на экзамен.
После экзамена я увидел на моем этюде надпись мелом: «Похвала и благодарность от преподавателей и награда»[431].
Награда состояла в лакированном ящике с красками, кистями и другими атрибутами живописи. Я понес ящик домой, от радости не чувствуя под собою ног. Со мною был ученик Ордынский, прозванный «братечок» за кротость. Ордынского я угостил в булочной Филиппова на весь нашедшийся у меня в кармане двугривенный пирожными. В тот памятный день я привел к себе и Левитана. Он остался ночевать у нас в комнате, где был тогда и вернувшийся с турецкой войны брат мой Сергей.