Копенгага
Шрифт:
Она была ему противна, это было очевидно — и, наверное, не только мне; но сам он говорил, что у него с ней, безнадежной уродкой, ничего не вышло не потому, что он не смог скрыть своего отвращения, а потому, что она была слишком умна! У нее, как оказалось, были мозги, черт побери!
— Надо же! — возмущался Ханни. — В Дании бабы все-таки умные, даже очень умные, даже очень, ну очень умные! Они иначе относятся к мужчинам! Они совсем не то, что азиатки или русские! Те боготворят и моют ноги мужчине хотя бы за то, что он мужчина. А эти только если так захотят… да и то вряд ли будут кому-то мыть ноги, только если это будет входить в их профессиональные обязанности, например, в доме ухода за старичьем! И это верно! Потому
Он все чаще и чаще выпускал такие странные фразы, и мне было ясно, что мыслил он все с большим скрипом. Что-то туманное было в его голове, что-то такое мутное в ней происходило. Не только его слова, но и жизнь его стала похожей на бред. Я не понимал: зачем ему эта золотушная толстушка?
Он пытался быть с ней куртуазным — с этим заведомо безнадежным продуктом! Я-то думал, что именно это все и испортило. Если бы он не кривлялся, то, как мне казалось, она бы не вскипела. А в итоге эта рябая девка его попросту расколола. Эта толстая кривоногая баба ему высказала так много всего. Она ему сказала все, что она о нем думает.
Она сказала, что терпеть не может этих беженцев, которые виснут на датчанках, только чтобы поджениться да остаться тут жить. У нее несколько подруг уже содержали таких темных парней, которые кислые ходили, ничего не делали, только пили пиво да все ругали правительство, погоду, на что б ни посмотрели, все ругали и, чуть что, говорили друг другу: «Ну, это Дания, мой друг, чего ж ты хотел…»
— Во-первых, — сказала она Хануману, — они не учат датский и говорят постоянно, что не собираются тут жить, что надо ехать работать в Германию, так что нет нужды учить датский. Во-вторых, они ничего не делают для того, чтобы получить разрешение на то, чтобы ехать работать в Германию. Они даже не знают, кем они будут работать в Германии. Они говорят, что будут работать в Германии, только чтобы не работать в Дании и не учить язык. Да, они ходят в школу для иностранцев и учат язык, но они скорее отбывают некую повинность, делают вид, будто учат, а на самом деле просто судачат со своими дружками по лагерю и никогда не пытаются говорить по-датски со своими женами и нами, подружками. Друзей среди датчан у них нет. И самое противное, что они никак не избавятся от этого лагерного арго, этой афроамериканской манеры уродливо говорить по-английски. Есть еще сербские парни, эти то же самое, только на свой лад, постоянно слышишь «в пичку матерь» и ничего больше…
Она откровенно призналась, что считает Ханумана обманщиком; он не верит в Яхве, не верит в Элахима, не верит вообще ни во что, даже в Будду своего не верит; она сказала, что он — самозванец, не беженец, а аферист.
Попала в яблочко!
Сказала, что он хочет использовать ее, веру, обстоятельства, он хочет просто использовать всех. Потому что он такой. Но у него ничего не выйдет. Потому что, как она считала, он обязательно будет наказан. Потому что рано или поздно все получают воздаяние за грехи и поступки свои.
Она сказала, что: а) ей его жалко, потому что он оступился и теперь падает, и чем раньше он поймет это, тем лучше, а чем позже он поймет это, тем больнее будет падение; б) она не такая девушка, которую можно водить за нос, потому что у нее глубокий духовный опыт и она все чувствует!
Да, она была права, эта рябая юлландская баба; да, эта жирная хуторянка, отец которой чинил тракторы и доильные аппараты,
Он ухлестывал еще за одной параллельно. Ей было прилично за двадцать. Какой, ей было под тридцать! У нее был богатый опыт. По глазам было видно. Особенно, когда она их поднимала: сперва глаза, потом откидывала прядь волос, а потом губку приоткрывала… Она была достаточно испорчена. Диско-девочка. Знала вкус семени, и ей хотелось чувствовать большой член промеж грудей. Она работала в книжном, в отделе канцелярских изделий. В крохотном городишке, как Фарсетруп, только еще меньше. Не город, а киоск! И кому там такой магазин нужен был? Тоска… Проливной дождь… Ангары в полях, тракторы, воронье…
Хануман приходил к ней поболтать. Брал меня с собой для прикрытия. Мы вставали возле книжных полок, брали в руки Ван Гога, листали, листали, он косил, делал вид, что что-то мне объясняет. Когда она к нам подходила, он произносил высокопарно, что разъясняет мне тайну вангоговского мазка, и затем они оставляли меня с Ван Гогом, уходили болтать о своем, я ставил Ван Гога на место и уходил в никуда.
Он пытался ее соблазнить, но она в последний момент вывернулась и выскочила — буквально в один день! — замуж за мальчика девятнадцати лет! Это был младший братец рябой толстухи! Я был знаком с мальчишкой, мы пару раз пили пиво в порту; он рассказывал, что работал почтальоном, сочинял песни, играл на гитаре и сильно краснел. Он был романтик, романтик на велосипеде, романтик с сумкой на ремне. Он говорил, что быть почтальоном — это очень романтично. Утром прыгаешь на велосипед, с первыми лучами солнца катишь и развозишь первые утренние газеты и письма, катишь себе и поешь… Он находил в этом романтику.
— Какой дурак! — кричал Хануман. — Мальчишка! Она старше его на шесть лет! Его одурачили!
На одной из вечеринок они объявили о том, что поженились. Хануман просто развернулся и ушел. Тихо вывернул по направлению к полю и пошел, пошел через поле, черпая ботинками говно. Ему было насрать на всё и на всех.
Он перестал пить чай, звонить, отвечать на звонки и вылезать из комнаты. Он читал газеты. Он приказывал, чтоб никто не включал музыку и телевизор. Он слушал радио, ловил какие-то странные радиостанции. Он пытался изобрести беспроводной Интернет. Он часами просиживал у окна, просто глядя на кукурузу. Он смотрел, как росла кукуруза. В его лице росло ожидание.
Мы тоже затаились и ждали, чем это все кончится.
Когда за ним и Непалино приезжали сектанты, чтобы вытащить его с утра пораньше на прогулку с дежурной раздачей журналов, он уходил в туалет и там оставался до тех пор, пока те не убирались без него. Я слышал их изумленные голоса в коридоре, потом слышал изумленные шаги по гравию, слышал, как хлопали дверцы машин: одна с таким сдержанным негодованием, а другая — с обидой. Потом Хануман возвращался в комнату, заваливался и дрых до полудня. Проснувшись, он долго валялся, курил и пил свой чай со сливками, заставлял Непалино снова и снова варить его, а надувшись чаю, принимался шататься по лагерю без цели. Все время бранился. Цеплялся к людям. Издевался над всеми. В его глазах мелькали какие-то огоньки. Вспышки, всполохи бешенства…
От безделья он стал вытворять странные штуки. У него завязался роман с женой иранца Эдди. Он придумывал всякие способы, как бы отправить того куда-нибудь, чтобы тут же забраться ей под юбку.
Самое противное, что вся его изобретательность шла почти всегда через меня. Я так или иначе оказывался вовлеченным в его проделки, помогал ему осуществить его комбинации. Одна из них была до бесчеловечности жестокой… жестокой по отношению ко мне, конечно.
Хануман решил сплавить Эдди по делам на свалку, чтобы как следует оторваться с его женой. Хотя бы на местную свалку.