Копенгага
Шрифт:
Для него я был «руссия-руссия». Меня это устраивало. Вполне. Хоть он точно так же звал и Ивана, и Михаила, и прочих русскоговорящих (разве что Аршака всегда называл по имени, и говорят, что быстро выучил его имя). Но мне было плевать, как он их звал. Потому что лично для меня в этом «руссия-руссия» было столько вожделенной анонимности, о которой я даже мечтать не мог!
Его соседом по комнатке был еще один непалец, который гонял Непалино и где-то подпольно работал. Звали его Сом.
Был он квадратноголовый, лепешколицый, с ужасной ямочкой на подбородке. И какой-то черный. Еще более пятнистый и серый, нежели Непалино.
Постоянно пытался играть со мной в шахматы. Хотя это было бесполезно… Он и сам знал, но все равно настаивал, и было в этой его настойчивости нечто похожее на игру в спортлото, он садился передо мной, расставлял фигуры на доске, двигал их так, точно ждал удачи: авось повернет таким образом, что он выиграет?! Но не получалось: все время проигрывал, и все равно опять бросал вызов. Думал подолгу над каждым ходом, но проигрывал всегда одинаково безнадежно. Никогда не оказывал хоть чуточку больше сопротивления, чем обычно. Проигрывал — и все. И не просто проигрывал, а проваливался. Пролетал как ведро в колодец! Со свистом!
Однако у Ханумана выигрывал. Собирался, как самурай на схватку со смертью. Зазывал его издалека, расставлял фигуры, бросая колючие выстрелы-взгляды, поигрывая желваками, а потом очень напряженно сидел, чеканно передвигал фигуры. Так сосредотачивался, что я даже вместе с ним в кухне не мог находиться — такое от него тогда исходило напряжение; даже воздух вокруг него наливался электричеством его ненависти, он аж вибрировал. Думаю, нипочем я не выигрывал бы у него, если б он и на поединки со мной собирался так и с таким вот злым ебалом сидел, постреливая ядовитыми глазюками.
У него была необычная по сравнению с прочими в нашем лагере ситуация, которая позволяла ему вызывать в других не раздражение, а сочувствие. В его деле не было никакого политического прошения, никакого религиозного конфликта, ничего такого. У него была немецкая жена. Вот и все. Он был женат на немке. В этом и состоял его кейс. Там было что-то с визой…
Приезжала она к нам частенько.
Отвратительная, в рыжий крашеная алкоголичка. Ждала, когда Сому разрешат въехать легально в Германию, чтобы их брак возымел силу. Не могла дождаться. Все приезжала и приезжала.
Но немцы отчего-то не давали Сому визы. Они все ему писали, чтобы он ехал к себе в Непал и оттуда попросился. Сом ехать в Непал не желал, он сидел в лагере беженцев в Фарсетрупе и пытался получить визу в Дании.
Датчане отказывались способствовать ему в этом.
С какой стати?
Сом ругался. Постоянно ругался. Негодовал! Он, видите ли, уже устроил свою судьбу, ничего другого ему не надо, только позвольте въехать и поселиться с женою в Германии! Но нет, эти чертовы мерзавцы ему чинили препятствия! Не было человека во всей Дании, кто бы не знал эту историю. Про него даже в газетах писали. Потом сняли какой-то фильм про беженцев, очень дурацкий, и Сома там тоже показали. Он в нем на плохом датском рассказывал свою историю. Несмотря на то, что он говорил по-датски, все его слова прописали субтитрами снизу — так вот плохо он говорил.
Но даже после этого фильма ему не дали визу. Наоборот, еще раз посоветовали ехать в Непал, делать там свой непальский паспорт, который давно уже весь вышел… и вот тогда, может быть…
Сом ходил синий от ярости. Немецкая жена была в отчаянии. Она приезжала к нему каждые две недели на старом «фольксвагене».
Это было зрелище, которое нельзя было пропустить. Она громко хлопала
Бедный Сом был всегда так изможден после ее наездов…
Она была, очевидно, много старше его. Даже принимая во внимание антропологическое свойство желтых долго сохраняться и выглядеть мальчиками в сорок пять лет. Даже знание этого не спасало положения. Было видно, что ей уже далеко за сорок, а Сому, вероятно, не было тридцати. В любом случае, такая мерзкая была она баба, что сколько бы ей ни было, это дополнительно ничего не смогло бы сообщить их союзу.
Сом ее очень стеснялся. Прятал в своей комнате, громко исполнял свой супружеский долг, а потом торопил обратно в Германию. Но та никак не торопилась уезжать. Частенько случалось, что, напившись, она выбиралась из комнаты, выходила на кухню и заводила с кем-нибудь беседу. Приставала к эфиопу Самсону. Тот был такой смазливенький, но плохо говорил по-немецки. Только лыбился Аршаку за картами, а Аршак мне говорил:
— Этот Непал ей очко лижет. Я в окно видел! Прикинь, очко ей лижет, урод! А ты с ним в шахматы играешь…
Потом она отваливала от этой компании, приближалась к другому столику и тужилась, выдавливала из себя длинные философские фразы, которые тянула изо рта как жвачку в направлении сомалийца Камаля.
Тот долго жил в Германии и говорил по-немецки гораздо лучше ее самой, а жена его говорила на семи языках, и на каждом лучше, чем Камаль на родном! У нее было два образования. Об этом часто говорил Камаль. Он этим гордился. Его жена и по-русски говорила, но только тогда, когда ей Камаль позволял открыть рот. Без разрешения она не говорила, все время молчала, даже если его не было в лагере. Но если надо было произвести на кого-нибудь впечатление, мол, какая у него дрессированная жена, он мог ее притащить на кухню, усадить перед человеком и заставить говорить на каком угодно языке.
Так, со мной она поговорила по-русски о Петербурге, в котором изучала психологию. Говорила она действительно хорошо. Просто поразительно хорошо. Только это был единственный раз, когда я мог в этом убедиться. Больше Камаль не дал мне такой возможности. Ему больше не надо было, чтобы его баба трепалась с русским. Он произвел на меня впечатление и погнал ее в стойло. Теперь он мог ходить, задрав нос к потолку!
У них было пятеро детей, и жили они в комнатке едва ли больше, чем комнатка Ни и Сома! Но им хватало, ведь они спали на полу. Им много места не надо было! Главное, что платили пособие на всех, а уж как там они поместились, это было их дело. Они были готовы страдать бесконечно, лишь бы платили.
Камаль строил из себя образованного тоже, постоянно ходил с какой-нибудь книгой в руках. Выходил пакет с мусором вынести, глянешь на него — а у него книга подмышкой. Книги все были одинаково массивные, с могучими переплетами, с крупными золотыми буквами. Почти всегда по-немецки, и почти всегда классика: Гёте, Гейне, Гегель или что-нибудь еще похуже, если бывает хуже.
Немке это «импонировало», как она говорила. Она брала из его рук книгу. Начинала листать, на чем-нибудь останавливалась, громко читала сквозь пьяные слезы, а потом цеплялась за какую-нибудь строку, начинала ко всем подходить и повторять эту строку, задавая какой-нибудь вопрос.