Копенгага
Шрифт:
Теперь он боялся, что это могло повториться.
Израэль сказал ему, что бояться не надо. Сказал, что если он почувствует себя опять сидящим на скале, то ему стоит смотреть не в пол, а в потолок. Тогда пропасть будет наверху, над ним, и никуда падать не надо будет.
Все посмеялись.
Хануман прилег. Медленно отпускало.
Израэль достал бутыль виски, сделал коктейль Хануману.
Ханни сказал, что испытал такую благодарность, что даже прослезился.
Затем их повели в пиццерию. Они долго шли по городу.
Хануману казалось, что это была бесконечная прогулка. Отель, в котором они остановились, находился у озера, над которым
Пока дошли до пиццерии, Хануман три раза умер и четыре раза воскрес. Последний раз, когда они вышли на площадь. Он неожиданно вспомнил, что уже был в Силькеборге, и даже на этой самой площади. Его обдало ветром, который рванул голубей с площади. В душе заколебались сомнения. Какая-то часть полетела со стаей. Какая-то часть продолжала идти в толпе беженцев в направлении пиццерии. Но все уже было ненастоящим.
Израэль молчаливо подмигивал ему, бросал шуточки в стороны от себя. Хуссум смотрел в тарелку. Афганец жаловался учительницам на повышенное давление. Он говорил, что у него учащенное сердцебиение. Ему было плохо. Он все с себя порывался снять свитер. Но ему не позволяли остаться в майке. В сторону Израэля он кидал слова «яд», «отравитель», грозил пальцем, но в шутку. Израэль смеялся. Хуссум молча ковырялся в тарелке.
Вечером снова курнули. Говорили. Афганец не курил. Он сказал, что больше никогда не станет пробовать этот яд. Он чудом остался жив и был счастлив; больше испытывать судьбу он зарекся.
Перед сном Хуссум и афганец очень долго молились.
Израэль и Ханни вышли на воздух. Остались вдвоем, решили скрутить последний косяк на сон грядущий. Израэль крутил. Глянул с прищуром на Ханни и сказал, что не верил, не верил, что про него и Александра говорили.
Про Александра верил, про тебя нет, — сказал он. — Обманчивый ты. Производишь впечатление человека, который знает, куда идет, а сам — мятущийся и слепой.
Хануман ничего не сказал.
А что я мог сказать, если это чистая правда! — И метнул в меня взгляд уличного попрошайки.
Больше он не ширялся. Затаился, ушел в себя. И тут началось…
Власть в лагере опять поменялась. Наехали конголезы. Да такие кабаны, что даже грузины и армяне, какие еще оставались, притихли. Негры сколотили себе баскетбольную площадку, играли в футбол и всех заставляли заниматься спортом. Они перетрахали всех девок в Фарсетрупе. Они сильно отличались от тех негров, какие обычно приезжали в Данию из Африки.
Подъезжаем к Оденсе…
Хануман засобирался…
— Потихоньку отпускает, — сказал он.
Вышли в тамбур, на всякий случай, чтобы не пропустить… Мало ли…
— Да, ты прав…
Он несколько минут постоял молча, просто глядя в темноту сквозь стекло дверей…
— Кофе хочешь? — спросил я.
— Нет, — сказал он.
— А я выпью…
Подошел со стаканчиком…
— Дай попробовать, — попробовал, — дрянь…
— Знаю…
И тут он заговорил о своей жизни, которая пошла коту под хвост, как машина с обочины. С того самого злосчастного дня,
Поезд притормаживал. Проглядывал сюрреалистический перрон. Неоновые боги включили свет. Нас ждали сумерки.
Отец Ханни был не без связей, герой двух войн, орденоносец, дважды раненый — в подмышечную впадину и копчик, ветеран в чине. Вытащил сынка из-за решетки и отправил, пока не поздно, на Крит, где тот учился, получал какую-то стипендию, а потом пустился в свое бесконечное странствие…
— Вот так я оказался здесь, — сказал он.
— В этом поезде, — добавил я.
— Да, в этом поезде, — согласился он.
Двери раскрылись.
Мы вышли.
ЧЕТВЕРТЫЙ ОБОРОТ
Новелла
Иоаким взял гитару и заиграл. Это и была та самая народная мексиканская песня, с которой у него было так много связано. В глазах его стояли слезы, но губы смеялись. А может, это дым, который всех нас укрыл на несколько часов, заставлял его губы так загибаться, точно он смеялся. Дым пускал водоросли, крался по лицу Иоакима, его тело вздувалось, члены гнулись и ломались, будто лучи в воде, китайская ширма, возле которой он сидел, тянулась во все стороны, Иоаким стал изображением дракона на ней. Меня несло. В ушах свистел ветер. Развилась бешеная внутренняя скорость, она не вязалась с внешней тягучестью и мелодией, которую играл Иоаким. Его пальцы двигались по грифу медленно, но порывисто, и я их отчего-то ощущал на своей шее.
Наконец, дым окутал и поглотил всех, все мы плыли на облаке. Вагончик, замок, деревушка, остров Фюн — все растворилось. Я закрыл глаза, стараясь удерживать мелодию. Слова тоже были, но не было сил разбирать. Смесь испанского и чего-то еще, как мне казалось в дыму. Хотя, может, Фредерик был все-таки прав насчет того, что Иоаким пересочинил ее на свой лад.
Сперва он играл с холодком, постепенно набирая обороты, а после того как он выплел из струн цветок невиданного соло, где перебор перебивался постукиванием костяшек по гитаре, прищелкиванием языком да притопыванием, Иоаким вошел в раж и только прибавлял жару.
Мне казалось, что ничего лучше в жизни мне слышать не доводилось, хотя я ничего не понимаю в музыке, и вообще, плевать, когда так некисло обдолбан.
Что меня прикалывало, так это его шляпа и то, как ее соломенные поля загибались; когда он наклонял голову, края шляпы едва зримо шевелились, создавая удивительное впечатление, будто не шляпа, а громадная бабочка разместилась на голове Иоакима, и для нее он старается, играет и поет, а та, знай, обмахивает его крыльями.
Пот струился по лбу, вискам, шее Иоакима…