Корни неба
Шрифт:
– Привет, товарищи, - сказал он.
– А мы уже забеспокоились. У нас мало времени, но будьте уверены, что газеты мы разнесем. Позвольте вас поздравить. Это была прекрасная мысль. У меня есть опыт политической борьбы, и я могу смело сказать, что придумано было отлично. Даже наши неграмотные товарищи, у которых нет марксистской подготовки, поняли, когда мы им объяснили, что означают слоны. И пособники монополистов, империалистов, поджигатели войны, их политические лакеи тоже поняли, когда на стенах их домов начали писать слово komoun - то есть слон. Недаром полиция теперь стирает надписи. Партия окажет вам всяческую поддержку. Это была замечательная политическая акция, товарищи, и мы сумеем ее использовать.
Он резко поднял кулак.
– Komoun!
– Komoun, - дружелюбно ответил Морель и тоже поднял кулак.
Короторо скинул последний тюк газет к ногам негра, который так и остался стоять в африканской тьме, опираясь на палку и подняв кулак.
Мореля не огорчали такие недоразумения.
Пока защита слонов была только гуманной задачей, пока дело касалось лишь человеческого достоинства, благородства, настоятельной потребности сохранить жизненный простор, то как бы ни велась борьба, она не рисковала зайти слишком далеко. Но как только эта борьба грозила принять характер политический, она становилась взрывоопасной; власти будут вынуждены отнестись к ней серьезно. Ее нельзя пустить на самотек, позволить кому-то ею воспользоваться, обратить ее против человека. Придется немедленно принимать меры, чтобы она прекратилась. И лучший выход - самим взяться за дело. Иначе говоря, заняться охраной африканской фауны по-настоящему, запретить охоту на слонов в любом виде, окружить этих громоздких великанов всяческой заботой и симпатией. Морель был уверен, что правительства в конце концов его поймут и выполнят свою задачу, - ведь он больше ничего и не хочет. Но не мешает лишний раз позволить себе кое-какие уловки. Он вытащил свой кисет и папиросную бумагу, несмотря на темноту и тряску, свернул самокрутку и закурил.
– Что-то вид у тебя больно веселый, - заметил Форсайт.
Спичка погасла.
XXXI
Занимался день, с востока наступали горы; Сен-Дени казалось, что они слушали его всю ночь, а теперь собираются вокруг, чтобы задать вопросы. Видел он теперь и лицо собеседника, тоже выступившее из темноты; следы бессонной ночи слились на нем со следами прожитых лет.
– Вот и ночь прошла, а я, кажется, больше вспоминал, чем рассказывал. Вы говорили, что рассчитываете сегодня же утром поехать назад, на место ваших раскопок, и я, наверно, так и не узнаю, что вы искали в этих горах. Я не смогу
Сен-Дени помолчал и повернулся лицом к горам, таким близким, сосредоточенным, молодевшим в лучах утренней зари. Сейчас было достаточно светло, чтобы заметить в руках иезуита четки; черные зерна медленно скользили в пальцах; Сен-Дени молчал, чтобы не нарушать, как он предполагал, молитвы, но иезуит, поймав его взгляд, улыбкой предложил продолжать, он давно уже перестал исполнять положенные ему рутинные обряды, четки давали работу рукам и помогали поменьше курить.
– Не надо забывать Орсини - он нам этого не простит. Вся его жизнь была долгим бунтом против собственной малозначительности; это, наверное, и заставляло его убивать столько великолепных животных - самых красивых и самых могучих тварей. Как-то раз мне в пьяном виде исповедовался один американский писатель, который постоянно наезжает в Африку, чтобы застрелить свою порцию слонов, львов и носорогов. Я спросил, откуда у него такая потребность, а он выпил достаточно, чтобы ответить откровенно: "Всю жизнь я подыхал со страху - перед жизнью, перед смертью, неизбежной старостью, боялся заболеть, стать импотентом... Когда страх становится невыносимым, он весь воплощается в носорога, который вдруг выскочил передо мной из травы и бросается на меня, или в бегущего в мою сторону слона. Мой ужас тогда становится чем-то осязаемым, чем-то таким, что можно убить. Я стреляю и на какое-то время спасен, в моей душе покой; застреленный зверь со своей смертью уносит все накопившиеся во мне страхи, на несколько часов я от них свободен. За шесть недель я прохожу курс лечения, которое действует потом несколько месяцев..." Нечто вроде этого несомненно испытывал Орсини, но в нем главным образом говорил яростный протест против человеческого убожества и беспомощности, убожества личности самого Орсини. Он убивал слонов и львов, чтобы справиться с ощущением собственной неполноценности. Поэтому не стоит забывать Орсини, это было бы жестокой ошибкой. Я вижу его воочию у порога моего повествования. Истерзанная душа просится войти, бунтует против недостатка внимания к себе, хочет, чтобы ей дали слово, услышали ее голос. Он ведь тоже был человеком, не любившим чувствовать себя в одиночестве, но для того, чтобы ему быть сведенным к самому маленькому общему знаменателю, этот знаменатель должен подходить ему по росту, не быть чересчур высоким. Вот, наверное, почему он всю жизнь ненавидел то, что могло придать человеческому существованию слишком возвышенный или слишком благородный смысл. Такая шкала требований, как у Мореля, выводила его из терпения. Он ощущал себя уязвленным. Требовать от людей широты взгляда и великодушия, настаивать, чтобы они соглашались взваливать на плечи еще и слонов, - вот что уязвляло Орсини прямо в сердце, при том, что он достаточно хорошо себя знал, при его-то комплексе неполноценности. Думаю, что все политические движения, направленные против прав личности, против возвышенных представлений о ее достоинстве, порождены подобным желанием самоутвердиться - у тех, кто, ощущая себя неспособным на что-то великое, заглушает обидное чувство собственного ничтожества яростной ненавистью к упрямцам, которые, как говорят их врачи, - и с каким презрением!
– "питают себя иллюзиями". Все, кто видел Орсини на террасе "Чадьена" после налета на Сионвилль, ощущали, что он "не примирится", "примет вызов", - вот какое он внушал нам впечатление. Однако он резко изменился. Никто больше не слышал его голоса, он ни с кем не разговаривал, а когда кто-нибудь подсаживался к его столику, делал вид, будто не замечает, и продолжал сидеть, в своем белом костюме, вздернув нос с горбинкой и закинув голову, словно символ оскорбленного ничтожества. Никто не смел к нему обратиться, хлопнуть его по плечу; казалось, ты прервешь немую молитву, полную ненависти, которую он возносит. Что за мысли роились в этой голове, под элегантной панамой, мы узнали лишь много времени спустя, чересчур поздно, уже после того, как он стал созывать людей на секретное собрание "в наших общих интересах". Он разослал свое таинственное приглашение самым известным охотникам в ФЭА, и кое-кто из них откликнулся, главным образом, потому, что побаивался Орсини и не хотел, чтобы он действовал от их имени, не зная толком, что он затевает. Они собрались в его бунгало, из которого были тщательно убраны всякие следы африканского быта, - там стояла добротная европейская мебель, на стенах не висело никаких трофеев, - он ведь не из тех, кто украшает стены "падалью". Орсини молча встретил приглашенных, крепко пожал им руки, пристально поглядел в глаза как товарищам по оружию, потом отослал слугу и запер двери. Поистине конспиративная сходка, все сразу это почувствовали. Были братья Юэтт, хотя они редко заглядывали в Форт-Лами, - жили со своими женами и черными детьми на севере Камеруна; был Боннэ - краснокожий толстяк, с коротко остриженными седыми волосами, золотыми зубами и пустым рукавом, опущенным в карман, - он потерял руку в первой мировой войне, но всем, у кого их было две, казалось, что калеки - скорее они; был Годэ, для которого охота на крупного зверя являлась лишь главой в бурной биографии, та началась среди подонков на рю Фонтен, затем знаменитая "частная армия" Попского, воевавшего против Роммеля в Ливийской пустыне; был Гойе, вместе со старшим Юэттом переживший эпоху почти неограниченной профессиональной охоты за слоновой костью и до сих
– Нет, дружище, я на такое не пойду.
– По-моему, это большое свинство, - пробурчал Гойе.
– Если Морель попадет мне в руки, я ему морду расквашу. Но не пойму, почему должны расплачиваться слоны... Ведь по существу он прав: их постреляли порядком. А туристы что - пусть охотятся с фотоаппаратом...
Годэ посасывал сигару, насмешливо косясь на Орсини. Трое братьев Юэтт стояли у камина, не выражая ни малейшего интереса. Орсини побледнел.
– Иначе вам Мореля не поймать, - сказал он дрожавшим от возмущения голосом.
– Есть только один способ заставить его выйти из укрытия перебить столько слонов, чтобы он прибежал им на помощь. Я знаю, что это противозаконно, но бывают обстоятельства, не предусмотренные законом, когда надо творить суд своими руками...
Годэ вынул изо рта сигару.
– Словом, ты хочешь послать ему свою визитную карточку?
– Пожалуй, что так.
– Странная манера расписываться...
Боннэ отбыл первым, за ним последовали братья Юэтт, которые за весь вечер так и не открыли рта. Потом поднялись и Годэ с Гойе.
– Если у вас кишка тонка, буду действовать сам, - кинул им вслед Орсини.
– Боитесь штрафа? Шаллю заплатит за вас с удовольствием.
– Не люблю нападать из-за угла, - сказал Годэ.
– Сам когда-то был уголовником, но даже урки соблюдают правила драки... Я в своей подлой жизни загубил немало зверья, а если припомнить, то, пожалуй, и людей... Память у меня, правда, короткая. Если у тебя свои счеты с Морелем, валяй, сдери с него шкуру, но целой шайкой не наваливайся. А хочешь моего совета, брось это дело. Ты причинишь нам куда больше вреда, чем пользы... О Мореле скоро говорить перестанут. Забудут. Люди забывают быстро...
– Пойду сам, - повторил Орсини.
– Не сдамся.
Должен сказать, что он и впрямь не сдался. Новости о триумфальном шествии Орсини по джунглям дошли до нас в Форт-Лами дней через десять, и так как все происходило в подведомственном мне округе, меня попросили пресечь его подвиги. Это не составило труда: он делал все возможное, чтобы знали, где он находится. Тамтамы оповещали о его передвижении от деревни к деревне, а любители мяса повсюду устраивали ему торжественные приемы. Орсини спустился по Яле, убивая всех слонов, которых обнаруживал у водопоев, без разбору, - самцов и самок с детенышами; он рассчитывал, что шум, который поднял, достигнет ушей Мореля. В общем, хотел приобрести известность. Он не пропускал даже заповедников и взял с собой из попутных деревень двух или трех хороших стрелков; во всей округе говорили только о нем. Он стал общепризнанным героем, раздатчиком мяса, добрым кормильцем, щедрым благодетелем; за несколько дней его слава, - вполне земная, - совсем затмила славу Мореля. Те, кто с ним сталкивался во время победного шествия, - Родригес в Уассе, - пытались его образумить, и мне рассказывали, что он был просто невменяем, словно одержим, - щеки ввалились, заросли грязной щетиной; ночами не спал, глядел с высокомерной улыбкой, как в деревне до рассвета пляшут в его честь, а на заре снова пускался преследовать слонов, которых засуха загнала в легкодоступные места; казалось, что между ним и этими гигантами действительно есть личные счеты. Через четыре дня после отъезда Орсини из Форт-Лами, в семь часов утра, когда после полудня я думал добраться до последней его стоянки, а накануне вечером наконец хлынул дождь, вознаграждая за задержку потоками воды, я впереди на дороге увидел странную процессию, которая вышла из зарослей дальбергии. Сперва я узнал знакомую фигуру в белом шлеме и порыжевшей сутане - отца Фарга, за ним шли двое носильщиков с носилками, а позади двигалась группа негров с насаженными на ветки кусками еще кровоточащего мяса. Фарг, не говоря ни слова, пожал мне руку, и я подошел к носилкам. Лицо, видневшееся из-под одеяла, действительно принадлежало Орсини, но заросло бородой до самых костлявых скул, и только глаза, выражавшие отчаянную муку, подсказали мне, кто передо мной. Я приподнял одеяло, но тут же накинул снова; Фарг спросил, нет ли у меня морфия, но я оставил свою аптечку в джипе, в двадцати километрах оттуда. "Правда, у него почти не осталось того, что может болеть, - проворчал Фарг.
– Прошло уже без малого шестнадцать часов с тех пор, как над ним поработали... Никогда не видел, чтобы кто-нибудь так цеплялся за жизнь". "Что произошло?" - спросил я скорее машинально, чем из любопытства: мне достаточно было одного взгляда, брошенного под одеяло. "По нему прошлись слоны, - сказал Фарг.
– Как рассказывают слуги, они оказались в ста метрах от стада. Орсини поставил двух стрелков, а сам прошел немного вперед, чтобы подкараулить еще двух или трех животных, когда те начнут разбегаться. Остальное я знаю от него самого, - может, это бред, потому что он уже много часов находится в таком состоянии, с тех пор как его ко мне принесли, - я ведь уже два дня его ищу, - и он сам не понимает, что говорит. Во всяком случае утверждает, будто, выйдя на полянку, почувствовал, что за кустами его подстерегает какая-то опасность, и, повернув голову" увидел метрах в пятидесяти от себя Мореля. Он клянется, что это и в самом деле был Морель, он стоял неподвижно, один, с ружьем в руках, словно всегда был там, словно давно поджидал. Орсини поднял ружье и выстрелил. Он промазал, - с пятидесяти метров, заметьте, это само по себе поразительно для одного из наших лучших охотников на крупного зверя и только подтверждает мое предположение, что он стал жертвой галлюцинации, вызванной нервным переутомлением и навязчивой мыслью о Мореле, донимавшей его денно и нощно. Он мне сказал, что стрелял снова и снова, и все время мимо. И вот тогда слоны, обезумев от стрельбы или, если верить словам этого несчастного, "прибежав на помощь Морелю", - кинулись на него и затоптали, видите, вот результат; не самое приятное зрелище, какое мне приходилось видеть..." - Я подошел к Орсини. Мне ведь придется давать отчет, а в Форт-Лами как раз шли споры, жив ли еще Морель или убит, как кое-кто утверждал, своим приятелем по политическим мотивам. Я нагнулся к раненому. "Орсини, - спросил я, - вы твердо уверены, что видели Мореля?" Черные от запекшейся крови губы шевельнулись. "Уверен, - прошептал он.
– Но..." Это "но" все ставило под сомнение. "Попытайтесь ответить".
– "Я столько о нем думал... Даже во сне... Видел его все время..." Свидетельство не было достоверным. Я вдруг почуял запах кровоточащего мяса, которое негры несли к себе в деревню. Орсини перевел взгляд на отца Фарга, губы его зашевелились, чтобы произнести последние слова, - самые ужасные, самые чудовищные, самые страшные: "Хочу жить!" - прошептало то, что осталось от человека. Даже отец Фарг и тот вздрогнул, "Свинья!" - буркнул он, - у него перехватило дыхание. Он закрыл Орсини глаза. Вот вам и все об Орсини. Но как я уже сказал, его свидетельство не показалось мне убедительным: мысль о Мореле была до такой степени навязчивой, что тот просто мог ему привидеться. С другой стороны, я никогда не верил тем, кто считал нашего друга умершим только потому, что какое-то время о нем не было слышно. Вокруг этого француза было слишком много людей доброй воли, - наши современники не могли его не понимать и не оказывать ему содействия... Поговаривали даже, что и вы сами, отец, какое-то время прятали Мореля там, где ведете свои раскопки, но я вижу по вашей улыбке, что это поклеп, - вы не поехали бы в такую даль, чтобы узнать у меня новости и потом передать их ему... Пособничество со всех сторон факт, начиная от радио, которое никогда вовремя не передавало сообщений о том, где находится Морель, до моего соратника и друга Серизо, чей ставший широко известным поступок только укрепил бытующее за границей мнение, будто государственные служащие в Африке не подчиняются приказам, а, как говорится, "делают свою политику". На мой взгляд, это типично французский и вполне понятный поступок, и Серизо не упустил случая громко высказать собственное мнение, когда грузовик Мореля проезжал по центру его округа после вылазки в Сионвилль, обстоятельства которой вы знаете..."
От Сионвилля до Янго шесть часов езды на грузовике, если делать в среднем по сорок километров в час. Комендант округа Серизо в пять часов утра получил извещение по радио о "нападении террористов на типографию сионвилльской газеты" и приказание принять "все меры, какие сочтет нужными, чтобы любым способом на обратном пути задержать Мореля и шестерых участников его банды". Времени оставалось в обрез. Серизо - мужчина кругленький, нервный, вспыльчивый, полный энергии и доброжелательности, держался всегда очень прямо, вероятно, из-за своего отнюдь не гигантского роста. Он аккуратно и даже не без некой торжественности сложил полученную радиограмму. Ему казалось, что вот наконец случай, которого он так давно ждал, быть может, всю жизнь. Лично он не был уверен, что у Мореля хватит дерзости ехать через Янго, вероятно, тот бросил свой грузовик при выезде из Сионвилля, но если настолько уверен в своих силах, что этого не сделает, его встретят как положено. Серизо побежал домой и с трудом, рискуя задохнуться, натянул мундир лейтенанта запаса. Потом мобилизовал все свое войско в количестве трех гвардейцев, радиста и восьми местных жителей, отслуживших в армии, роздал им ружья и расставил вдоль дороги. Сам стал во главе "отряда", лихо сдвинув на ухо кепи. Весь предыдущий день он провел за чтением газет и журналов, которые дважды в месяц получал из Франции, и находился как раз в том расположении духа, какое надлежит иметь для достойной встречи с человеком, "желавшим изменить природу сущего". Особенно растрогала его реабилитация в странах народной демократии некоторых политических деятелей, которых сначала повесили, а теперь те же, кто вешал, объявили невиновными. Открытие, что Сталин страдал манией величия, сделанное теми же, кто в течение двадцати лет объявлял маньяка "гениальным отцом народов"; смерть последнего японского рыбака - жертвы "мирных" атомных опытов и сообщение о новых экспериментах; очередные убийства французских детей во имя священного права народов распоряжаться своей судьбой; расизм белых, черных, желтых или красных, а к тому же еще и молниеносное распространение по всему миру раковой болезни, - это хотя бы показывало, что не только человек обращается с природой жестоко и неуважительно. Он уже давно ждал случая облегчить душу. Серизо пару раз обошел свой отряд, строго выговаривая за отсутствие выправки, и провел небольшое учение, проверяя быстроту рефлексов. А когда наконец увидел на краю дороги, между огромными деревьями, грузовик того, кто так отважно вел борьбу в защиту природы, его лицо дрогнуло от волнения. Он обернулся к своему отряду:
– Смирно!
Грузовик прибавил скорость. Из кабины высунулось дуло пулемета.
– К ноге!
Грузовик на полной скорости пронесся мимо двенадцати человек, отдававших ему честь, и начальника затерянного в джунглях поста, маленького французского офицера, который застыл по стойке "смирно". Морель, ничуть не удивившись, окинул строй одобрительным взглядом.
– Люди доняли, - спокойно сказал он.
– Я же всегда говорил, что не надо отчаиваться.
Радист в Банги получил сообщение в ту же минуту, что и его товарищ в Янго. Он бесстрастно поглядел на листок, держа в руке карандаш. Это был негр из Убанги, который отслужил уже десять лет и немало передумал. Дорога проходила прямо под окном поста. Он долго просидел над листом бумаги, время от времени поглядывая на дорогу. Ждать пришлось часа два. Когда грузовик проехал, он нагнулся к аппарату. "Прошу повторить последнее сообщение. Неполадки с приемом". Потом снова расшифровал радиограмму, выругался и понес ее коменданту.
Они ехали, останавливаясь только для того, чтобы наполнить канистры горючим и маслом. При каждой остановке в пути трое молодых людей тихонько совещались, изредка бросая на Мореля возмущенные взгляды. Наиболее враждебно держался Маджумба. Его превосходство над остальными было скорее физическим; он не был так умен, как Н'Доло, и уж тем более как Ингеле, слишком деликатный, чтобы самоутверждаться. Но от Маджумбы исходила какая-то необузданная плотская сила, он видел, что самый его голос выражает ту обнаженную страсть, которая могла подстегнуть товарищей. Морель не обращал на юношей внимания, но Пер Квист искоса за ними наблюдал. Он не понимал причины их глухой неприязни, но предвидел возможную вспышку. Утром, после долгого, с самого рассвета, пути через джунгли, на втором привале, сделанном, чтобы залить горючее и согреть кофе, Н'Доло подошел к бледному, осунувшемуся Морелю, который, пыхтя, копался в перегревшемся двигателе. Поправив на носу очки, студент произнес: