Космонавт
Шрифт:
Когда заглушили двигатели, Борисов вылез из кабины и направился ко мне, срывая шлем:
— Ты что, спать вздумал там? Я тебе не нянька, чтобы за тобой бегать!
Я отстегнул привязные ремни, чувствуя, как наливаются свинцом мышцы после борьбы с управлением:
— По программе — крен 30 градусов. Ты дал 45 без предупреждения. Ты нарушил строй. — Мои пальцы автоматически проверили состояние рулевых тяг — привычка после каждой посадки.
Борисов фыркнул, бросая перчатки на крыло:
— В реальном полёте никто по транспортиру углы не меряет! Нужно уметь
— Подстраиваться можно, но дурковать — нельзя, как ты это сделал сейчас… — ответил я. — Твой резкий разворот создал опасный воздушный поток. Если бы не своевременная коррекция триммерами… Мы бы уже размазались по полосе после твоего «походного» захода.
Борисов сделал шаг вперёд, но в этот момент раздался резкий свист. Смирнов стоял в трёх шагах, держа в зубах потушенную папиросу.
— Разбор окончен? Теперь моя очередь. — сказал он тихо, но так, что ещё немного и по земле побежит изморозь от его тона. — Борисов, ты что, на цирковое шоу записался? 45 градусов в учебном полёте? А «походная» посадка без предупреждения — это вообще нонсенс!
Он резко повернулся ко мне:
— А ты, Громов, чего молчал? Видишь, что ведущий гонит херню — доложить надо было! Не молчать! И не пытаться исправить чужие ошибки самостоятельно вместо чёткого доклада. Амбиции, мать их! На то я и сижу во второй кабине!
Смирнов швырнул окурок на бетонку и раздавил его сапогом:
— Оба дураки. Борисов — потому что зазнался. Громов — потому что геройствует почём зря, — он достал папиросу и снова прикурил. — Завтра повторяем. Борисов, выдай стандартные 30 градусов без самодеятельности. Иначе заменим тебя. Громов, при любом отклонении докладывать мне сразу. И запомните оба, — он по очереди навёл на нас указательный палец, — в небе нет места ни лихачеству, ни геройству. Только точный расчёт. Всё, на разбор в 16:00. Свободны.
С тех пор всё и завертелось. Почти три недели. Двадцать дней упорных тренировок, разборов, бесконечных повторов одних и тех же манёвров.
Первые дни были самыми напряжёнными. Помимо высоких нагрузок, поведение Борисова было вызывающе-провокационным. Он вел себя как заведённый. То давал резкие развороты, то применял неожиданные смены темпа, а затем были провокационные замечания после каждого полёта. Я отвечал чётко, без лишних эмоций — просто делал свою работу. Делом, а не словом доказывал свою правоту.
Перелом в наших взаимоотношениях случился на пятый день слаживания. Борисов дождался меня у выхода из аэроклуба, когда стемнело.
— Слушай, Громов, — он говорил тихо, без обычной ехидцы. — Для меня это выступление — шанс. Шанс выйти из тени отца. — Он резко затянулся, бросил окурок. — С детства я слышу, что должен не опозорить фамилию отца. А если я делаю успехи, слышу что-то вроде: ну ты же сын Борисова, оно и понятно… — последнюю фразу он произнёс изменившимся голосом, будто изображая кого-то.
Я молчал, давая ему выговориться. Борисов вздохнул, взъерошил волосы и посмотрел на меня:
— Я знаю, что ты рвёшься в Качу. И даже где-то завидую твоим смелости
Мы ещё час общались на разные темы, обсуждали нюансы, которые нужно отработать, а когда мы разошлись, то стали если не друзьями, то командой. Именно с этого момента всё изменилось. Мы начали работать как единый механизм. Борисов больше не лихачил, а я научился предугадывать его манёвры. К началу третьей недели наш строй стал чётким, как у опытного экипажа.
Катю я видел пару раз мельком. У нас состоялся разговор. Я объяснил ей всё. Хотя этого, как оказалось, и не требовалось — она понимала всё и без моих объяснений, следила за нашими успехами и всячески старалась поддержать.
Ребят из группы тоже практически не видел. Только в классе да на практических занятиях. Даже в столовой мы не успевали пересекаться.
Дома я бывал редко. Возвращался затемно, разогревал на плите то, что оставила мать, проглатывал ужин и падал в кровать. Отца не видел почти. Он исчезал куда-то с утра и возвращался ещё позже, чем я. Поэтому мы почти не пересекались.
И вот, наконец, наступил день икс — Седьмое ноября.
Мы с Борисовым стояли возле наших Яков, дожидаясь сигнала к старту. Утро выдалось чуть морозным, но ясным — идеальная погода для полётов.
Трибуны были заполнены до отказа. На передних рядах — иностранные делегации: немцы в тёмно-синих мундирах, чехи с «Практикой» в руках, несколько поляков в гражданском. За ними сидели наши: военные в парадной форме, представители ЦК, корреспонденты «Красной звезды» с блокнотами наготове.
Борисов толкнул меня локтем, едва заметно кивнув в сторону центральной трибуны:
— Вон, смотри, — прошептал он. — В сером пальто.
Я присмотрелся. Среди высоких чинов действительно выделялась узнаваемая фигура — Леонид Ильич Брежнев. Он оживлённо беседовал с Косыгиным, время от времени поглядывая в сторону аэродрома.
— Говорят, он в авиации толк понимает и сам курирует наши космические запуски, — добавил Борисов, поправляя шлем. — Так что нам нельзя оплошать.
Я кивнул и продолжил медленно водить взглядом по окружающему пространству. Вокруг царила праздничная атмосфера. На краю лётного поля расположился оркестр МВО, который в данный момент исполнял «Авиамарш». Тут и там мелькали пионеры, раздающие гостям красные гвоздики. У ангара толпились зрители попроще: рабочие с ближайших заводов, семьи военных, студенты.
— Эй, птенцы! — донёсся голос дяди Пети. Он подошёл, держа в руках два красных вымпела. — Привяжите к стойкам, для солидности.
Борисов взял вымпел, развернул его и я прочёл надпись: «47-й годовщине Великого Октября — ударный труд советских авиаторов!», которая сверкала золотом на алом полотнище.
— Красиво, — улыбнулся он, привязывая вымпел к антенне. — Главное, не потерять в воздухе.
Я проверил крепление своего — «Миру — мир!» с изображением голубя.
В этот момент по громкоговорителю раздался голос комментатора: