Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)
Шрифт:
Командир неоднократно заводил разговор на эту тему. Главное, что и осуждать Белоусова не за что. Ведь Котовский-то был для него отцом, вырастил его, выпестовал, человеком сделал. Как же ему быть спокойным?
– Я, товарищ Белоусов, тоже большой счет могу предъявить врагу, - со сдерживаемой горечью говорил командир.
– Да у кого из нас нет такого счета? У кого не осталось шрамов, незаживающих ран?
Белоусов смотрел на преждевременную седину командира, на глубокие складки, которые залегли у его губ. Да, вероятно, многое пережил этот мужественный человек на своем веку.
– А Григорий Иванович Котовский, -
– на любой лесной поляне, на любой опушке леса, на каждой улице города, в каждом селе - всюду свистели пули, всюду лилась кровь, всюду дымились пожарища, всюду шел бой и неизменно находились защитники, которые отбивали натиск врага?! Сколько жертв! Сколько славных дел! Нет! Никогда мы не простим! Никогда не забудем!
– Вот и я не прощаю, - горячо согласился Белоусов.
– Да, но спокойно, спокойно. Вот что главное.
– За это ручаюсь: не дрогнет рука.
Любил Белоусова командир, любил его душевность. На самые трудные участки посылал. Впрочем, где у пограничников не трудные участки? У них все участки трудные.
И вот пришла удача Белоусову за его долготерпение и настойчивость. Именно в час его дежурства он и его четвероногий товарищ - награжденный медалями, заслуженный, незаменимый пес Руслан - услышали шорох. Другой бы на их месте ничего не услышал, но у пограничника, как сказали бы музыканты, абсолютный слух. Белоусов услышал не только шорох, но и хруст... а вот ветка обломилась... а вот после длинной паузы еще долетел какой-то звук - не то шепот, не то звякнуло что-то, не то хлюпнула вода...
Белоусов и Руслан переглянулись. Руслан как бы спрашивал: "Тебе все ясно?" Оба понимали, что теперь нужно быть готовым, вот так вот готовым, каждым мускулом, каждой клеточкой мозга: ведь в таком серьезном деле все решают секунды.
Для обыкновенного человека темнота - это значит ничего не видно. Для пограничника темнота состоит из многих оттенков. Например, если сам пограничник находится в кустарнике, то открытое место у реки или лесная поляна кажутся ему достаточно освещенными, чтобы различить, один там нарушитель или их несколько.
Больше медлить нельзя.
– Стой! Стрелять буду!
– раздаются стереотипные слова, которые, однако, безобидно звучат только в спектакле.
Когда дана такая команда в пограничной зоне, шутки плохи, а на размышление дается всего несколько секунд.
Нарушители не подняли руки, вместо того они бросились бежать. Гарри Петерсон проявил при этом необычайную прыть и чертовскую натренированность. Он ловко перепрыгнул через муравейник, шарахнулся в сторону, чтобы не наскочить на осину, если только это была осина - разве разберешь в темноте. Выстрела он не слышал. Он только успел подумать, где же у него документ на имя Бухартовского, да, да, во внутреннем кармане пиджака, это он отлично помнит, его надо сразу же предъявить... И еще он, кажется, подумал о Люси... и еще о том, что в следующий раз не полезет на рожон сам, а пошлет наемного агента... Зачем рисковать собой?
Но Гарри Петерсону уже не предстояло никого засылать в чужую страну и вообще соваться
На выстрел Белоусова спешили пограничники. Заслуженный, награжденный медалями, сильный, широкогрудый Руслан трепал толстяка, мечтавшего о свержении Советской власти, и цепко держал его за шиворот, как и полагается умному сторожевому псу.
Д В А Д Ц А Т А Я Г Л А В А
1
В приемной Вячеслава Рудольфовича Менжинского сидел необычного вида человек. На вопрос секретаря о цели прихода он кратко ответил:
– Пришел по долгу советского гражданина.
– Как о вас доложить?
Посетитель огляделся вокруг, как будто и здесь, в приемной председателя ОГПУ, опасался чужих ушей.
– Профессор Кирпичев, - вполголоса сказал он.
– Зиновий Лукьянович. Из Харькова.
Менжинский сам вышел из кабинета, поздоровался с ним и увел к себе. Проницательные глаза наркома раза два скользнули по профессору. Кажется, предстоит услышать нечто стоящее внимания.
Менжинский усадил профессора в удобное кресло, предложил папиросы.
Кирпичев хотел было отказаться, но потом порывистым движением схватил папиросу. Вячеслав Рудольфович поднес ему зажигалку, сам тоже закурил, и некоторое время оба сосредоточенно молча курили, один собираясь с мыслями, другой готовясь выслушать все: в этом кабинете не существовало невероятного, здесь часто приоткрывались завесы над самыми непроницаемыми тайнами, разгадывались самые замысловатые ходы.
Заметив, что Кирпичев ждет вопроса, поощрения или разрешения говорить, Менжинский предложил:
– Пожалуйста, Зиновий Лукьянович. Я вас слушаю.
Кирпичев погасил папиросу, положил ее в пепельницу.
– Заранее хочу предупредить: не умею быть кратким. Вы располагаете временем?
– Об этом не беспокойтесь!
Кирпичев пристально посмотрел из-под своих седых косматых бровей и понял, что этот человек, сидящий перед ним, вероятно, не спал уже несколько ночей подряд.
– Я понимаю, у вас работа не из легких, но если я начну спешить, комкать, то и вы ничего не поймете, и я окончательно собьюсь. Возраст, знаете ли. Конечно, я не Фонтенель, который ухитрился прожить ровно сто лет, и не Тициан, который протянул до девяноста девяти, и не автор "Общей риторики" Кошанский - тот тоже отмахал сто лет без одного дня. Но и мне, с вашего позволения, далеко перевалило за возраст, о котором говорят "пора и честь знать".
– Ну-ну, не напрашивайтесь на комплимент. Если вы не убоялись такой прогулки, как Харьков - Москва, и послушны долгу гражданина, значит, еще молода у вас душа.
– Душа - да. Она у меня такова post nominum memoriam... А, черт! Сорвалось! Проще говоря, с незапамятных времен.
– Что сорвалось?
– Латинская поговорка. Когда ехал сюда, давал себе торжественную клятву - ни одной латинской пословицы в разговорную речь не совать.
– Это почему же?
– Старит, делает смешным. А дело-то... не до смеха.