Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— Не иначе — сдохнут, — согласился и алхимик Иваненко, входя в куховарню и знаками успокаивая владыку, что, мол, с племянницею все ладно, что уже спит. — Сдохнут без покаяния! — И он принялся хлебать мудрый борщ так запросто, словно и не было в нем никакой адовой силы, затем что химики, дай им бог здоровья, привыкают и к вещам покрепче, нежели перец.
— Подохнет вол, — поддакнул, едва разжевывая плохо уваренное мясо, Романюк.
— Только человек от него и здоровеет, — тоненьким от перца голосом промолвил епископ: он за столько лет уже отвык
— Да и человек не всякий, — лукаво повел глазом Козак на Пампушку, который ложкой раз за разом словно бы и зачерпывал помалу, однако ж не глотнул еще ничуть. — Доброму лыцарю — оно, конечно, здорово, а вот какой-нибудь…
Пан обозный, дабы избегнуть насмешки, хлебнул-таки борща. Глаза полезли на лоб, вытаращились, выпучились, но усилием воли Пампушка принудил себя проглотить нечеловеческое яство, затем что во рту его держать было еще труднее, чем глотать.
— Доброму лыцарю иль ковалю оно, гляди, и здорово, — повторил Мамай, — а шляхтич какой, канцелярист, панычок-неженка, угрин либо немец — те, гляди, помрут.
— Именно помрут, — одобрил и Гнат Романюк.
— Нет, не возьмет немца нечистая сила, — молвил алхимик, — еще и поздоровеет.
— Ох, — сетовал Мамай, — сюда бы малость кайенского перчику!
— А немчин — и без перцу пропадет после третьей ложки, — стоял на своем Романюк. — Я их натуру знаю: пропадет после третьей ложки!
— Гав-гав! — слыша свое имя, отозвался Ложка из-под стола.
— Чего тебе, друже? — спросил Козак Мамай.
Да Ложка не ответил, только с явным укором посмотрел на своего владетеля.
— Борща и тебе?
— Гав-гав! — обрадовался Песик.
— Подохнешь, Ложечка! — отвечал ему хозяин, а все же кинул под стол кусок наперченной баранины.
Но пес, понюхав, отскочил и зарычал в испуге.
— Даже собака…
— Боится!
— А немец не подохнет все-таки, — не отступал алхимик. — Они — вояки бывалые!
— Чего спорить? — грызя твердую от уксуса баранину, вмешался Мельхиседек. — Поймали же наши девчата двух рейтаров? Можно испробовать. — И владыка трижды хлопнул в ладони: — Отче Зосима, эй!
Куцый монашек тут же выступил на середину куховарни из угла, где он стоял, или, как он сам торжественно выражался, «присутствовал», дожидаясь распоряжений.
— Приказывай, владыко, — склонил голову монашек.
— Как там немцы?
— Молчат.
— Оба?
— Как в рот воды. Один. В рот. Воды.
— А другой?
— Дурня…
— Что — дурня?
— Строит. Тот. Другой. Долговязый. Дурака валяет.
— Вот и приведи сюда — того, другого. Да поживее!
Куценький чернец поклонился его преосвященству и медленно вышел.
Прудивус поднялся.
— Нам пора в путь, — сказал он, и лицедеи, все трое, сложив ладони у груди, подошли к архиерею под благословение.
— С отцом ты уже простился, голубь? — И архиерей, оттягивая минуту расставанья, не благословил, а лишь положил ему руку на плечо. — Ну?
— Нет, владыко, — и голос
— А когда же? — И пан полковник, беседуя, отводил его подальше от печи и от любопытного уха лицедея Данила Пришейкобылехвбста.
— Не хочет он меня, вертопляса презренного, видеть, ваше преосвященство. Не хочет…
— А ты знаешь, Тимош… голубь тот, Омельков… прилетел! Без письма прилетел! Голубь!
— Знаю, владыко, — ответил наконец Прудивус, отрываясь от невеселых мыслей.
— Оставляешь отца в такую горькую годину?
— Я ему теперь еще более опостылею: двое сынов затянуло… любимых! А фигляр, его позорище, живой?! Нет!.. Надо уходить!
— Так слушай же… — И пан полковник, отойдя с Тимошем в сторону, наскоро поведал ему про написанное им послание к простым людям Украины и, поручив ему несколько важных военных дел — к верным народу полковникам киевскому и черниговскому, к неизвестным спудею каким-то селянам, козакам и священникам, которых следовало наведать по дороге в Киев, просил кое-что передать и ректору Киево-Могилянской Академии, преосвященному Иоанникию Галятовскому, давнему и надежному стороннику Москвы, с коим отец Мельхиседек водил тесную дружбу — еще со времени своей козацкой жизни.
Все это парубку владыка втолковывал весьма поспешно, он уж хотел было и благословить их в путь, да приметил, что от спудейских кунтушей поднимается пар.
Они были еще мокрехоньки от дождя, бродячие лицедеи, и на крашеном полу от каждого их шага оставалась лужица.
— Переоденьтесь в сухое, хлопцы, — предложил архиерей.
— Ночь теплая, преподобный отче, — отказался Иван Покиван. — Да и на верзилу сего, — кивнул он на Прудивуса, — сразу одежины и не подберешь.
— Дам ему свой жупан запорожский.
— Однокрыловцы ж его, владыко, в том жупане сцапают мигом, — возразил коваль Иванище. — Они ведь за милую душу запорожцев сажают на кол.
— А коли надеть кунтуш?
— Из кунтуша — тоже вон душа! — отозвался Козак Мамай.
— Нам бы их так переодеть, чтоб родная мама не признала, — в раздумье молвил пан сотник, а Явдоха согласно закивала головой. — Чтоб никакая нечистая сила не прицепилась к нему на том берегу… — И добавил, подумав — Может, переодеть бы его… в попа?
— Сей недостойный спудей, — укоризненно заметил Данило Пришейкобылехвост, — он еще и школы поповской не кончил. Как же можно!
— А вы его — своей архипастырской рукой, владыко! — подал совет Иван Покиван.
— Грех! — отказался епископ.
— А не перерядить ли нам его, — заговорил Михайлик, — в немецкого рейтара?
— Ого! — удивился Мамай. — Всюду пройдет, и никому невдогад… Ну-ну!
— А двух товарищей своих, — добавил Михайлик, — пускай ведет как полоненных мирославцев.
— Где же мне взять немецкий шелом? — не слишком обрадовавшись такой, как мы теперь сказали бы, перспективе, спросил Прудивус. — И забрало? И панцирь? И наколенники? И щит? Не грабить же убитых.