Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
Шрифт:
— Мы же все-таки девчата! — вспыхнула Лукия.
— Ну и что?
— Не подобает нам мужиков брать голыми руками!
— Разве что так, — согласился владыка.
— А как же! — словно в горячке прыснула панна Ярина, встряхнув руками, и с пальцев полетели на пол брызги дождя, казалось даже со звоном, будто стеклянные, да и вся она, с рукою на белой перевязи, с такой же повязкой на голове (после сегодняшнего боя), была словно стеклянная, какая-то прозрачная, вся как натянутая струна. Казалось, пышет панна тем
Самовластная краса Ярины сверкала в тот миг еще приманчивее, чем всегда. Ее упругое, гибкое тело, тесно охваченное мокрым от дождя шелковым платьем, мягко изогнутые линии стана, четкое и выразительное движение длинных пальцев — все это предстало пред Михайликом так, будто видел он ту панну впервые, столь была она сейчас необычной и странной.
— Кохайлик, здравствуй! — заметив у печи молодого коваля, громко поздоровалась панна, и короткий проблеск, неверной молнией сверкнувший в ее очах, не согрел обиженного парубка, когда она спросила: —Что так невесел? — Будто и не она сегодня отвернулась от него, будто и не она этой ночью парубка целовала, будто и не она до зари о нем думала. — Что такой скучный? — повторила панна и засмеялась, и снова почудилось, будто мелкие стекляшки зазвенели по полу, разбиваясь, как давеча брызги с ее рук.
Отец Мельхиседек, обеспокоенный, коснулся лба племянницы и точно руку ожег — таким жаром горела дивчина.
— Отведите в постель, — приказал архиерей девчатам, и те поспешили увлечь ее во внутренние покои, хотя панна и упиралась, а оставшиеся в куховарне с тревогой прислушивались к скрипу дубовых ступеней, что вели в верхние горницы архиерейского дома.
Иван Иваненко, вопросительно глянув на владыку, заторопился вслед за девчатами, ибо сей алхимик был по тем временам и сведущим лекарем, коему открыты были тайны целебных трав Украины.
Когда наверху все стихло, епископ, помолчав, кивнул девчатам на мешок, а пока те зубами развязывали тугой узел сыромятного ремня, расспрашивал у Лукии:
— Где ж вы его поймали?
— Под дождем, — бросив незаметный взгляд на Козака Мамая, отвечала дивчина.
— Что ж оно такое?
— Кто его знает… Копало под Мамаевым дубом, — люди говорят, клад там, что ли, зарыт. А дождь! А темно! Вот мы и окликнули: кто это здесь, мол, в грязи роется? А оно, совсем не по-людски, как зарычит на нас… Вот мы перепугались да в мешок его — и сюда.
— А может, оно — вовсе и не человек? — спросил, дернув усом, Козак Мамай.
— Верно! Не человек.
— А что ж такое? Собака?
— Нет.
— Нечистая сила?
— Нет.
— Так что же?
— Какой-нибудь панок…
Покуда девчата развязывали ремень, Кохайлик, обо всем позабыв, уставился на дверь, где скрылась Ярина, и сияли перед ним опушенные тяжелыми ресницами глаза, бровь дугой, возникал стройный
— Кто ж это? — допытывался Мельхиседек и даже руками о колена хлопнул, узрев, как из мешка, вместе с грязной и мокрой соломой, вытряхивают самого пана Демида Пампушку-Кучу-Стародупского.
— Ты чего это туда залез, пане обозный? — хохоча, спросил епископ.
— Челом! — словно и не слыша, поклонился пан Пампушка, так важно, будто бы и не его сейчас вытряхнули из мокрого мешка, будто вовсе не он вывалялся в соломе и перьях.
— Дозволите идти, пане полковник? — спросила Лукия.
— Идите с миром, — отпустил девчат епископ.
Выходя из архиерейской кухни, девчата учтиво поклонились, а потом украдкой опасливо заскрипели по ступенькам наверх — дознаться, как там панна Подолянка.
Пан Пампушка-Стародупский, попав из-под ливня в теплый покой, где весело пылал огонь в устье печи, стал жадно принюхиваться, так что даже кончик носа у него шевелился, даже ноздри раздувались, как у Песика Ложки.
— Славно пахнет, — облизнулся обозный.
— Ты скажи лучше — за что тебя сунули в мешок?
— Был дождь…
— Укрыли тебя от дождя?
— Было уже темновато.
— Чего ж ты молчал?
— Я не молчал. Я ругался.
— А-а, — засмеялся епископ. — Виден важный пан! — И спросил: — Коли девки не признали тебя, что ж ты не сказал им, что это — ты?
— Для того и не сказал, чтоб не признали: не к лицу ведь пану обозному — с лопатою.
— Что ж ты делал под моим дубом? — спросил Козак Мамай.
— Копал.
— Погреб? Криницу? Яму ближнему? Иль, может, клад?
— Тоже скажете!
— Потаенно? Середь ночи?
— А днем у меня теперь забот хватает: и хлеба припаси…
— И горилку соси?
— И сабли давай…
— И волов сгоняй? — и Мамай Козак, посмеиваясь, запел: — И сусек скрести, и телят пасти, как бы это, господи, дукачи найти! — И захохотал, аж мурашки пошли по спине у обозного. — Нашел, пане? Горшок с червонцами? Нашел?
— Покуда нет.
— Что ж ты такой веселый? Да и опрятненький сегодня, что для дегтя мазница? Хорош, как печная труба навыворот.
— Тебе смешно! Однако ж это черт знает что! Хватают какие-то полоумные девки… А кого хватают? Самого пана обозного!
— Ты чего кричишь? — спросил епископ.
— Я волнуюсь!
— Приятно видеть, — молвил, усмехнувшись, епископ. — Еще Лукреций некогда сказал: «Приятно, когда море волнуется».
— Однако ж неприятно, — подхватил Мамай, — неприятно, когда лужа думает, что она — море! Сего ваш Лукреций не говорил?
Пан обозный поежился, его стала бить дрожь.
— Озяб? — спросил епископ.