Козара
Шрифт:
Шоша в полусне вздрагивал, взмахивал руками, вскакивал и кричал, расправляясь с врагами, а Вукица тянула его за рукав и успокаивала:
— Не бойся, Шоша… Это сон. Ложись, это сон…
Его успокаивал ее голос, нежный и ласковый, как голос матери, Марии, которую он давно покинул. Мысли его возвращались к прошлому, он вспомнил отряд, один из самых крупных отрядов в Боснии, а может, и в Югославии, воевавший под красной пятиконечной звездой и партизанскими знаменами и под командой Младена, Обрада и его, Шоши, командой. Теперь ничего этого нет. Теперь оставшиеся в живых члены отряда, по силе равнявшегося дивизии, жалко прячутся, как дорожные грабители, по кустам, по оврагам, ямкам и воронкам — напуганные зайцы перед сворой собак.
— Мы будем бороться, мы не разбиты…
— Успокойся, Шоша… Ляг… Это сон…
— Мы не разбиты, мы будем бороться! — кричит Шоша и дико озирается вокруг, точно ища своих потерянных и разбредшихся бойцов. Сон путался с явью, давил его душу, душил его. Он не мог спать. Глаза болели, веки были воспалены, зрачки лихорадочно расширены. Виски жгло, голова, казалось, раскалывается пополам. От напряжения.
Они бродили по лесу туда-сюда, спускались в ложбины, карабкались по склонам, словно без цели. Нигде ни души. Только орудийный гул со всех сторон, все более громкий. Отступать уже нельзя. Некуда. Он хотел попасть в Просару, туда, наверно, бы и направился, но дорога отрезана. Туда нельзя. Там противник. Позади тоже противник. Противник на юге и на севере. От гула, доносящегося со всех сторон, сотрясается лес. Он в западне, с петлей на шее.
— Товарищ Шоша, — сказал командир взвода охранения, когда их блужданию пришел конец. — Отступать больше некуда. В Просару мы не попадем, назад не пройдем тоже. Придется тебя закопать. Выроем тебе тайник, сверху заложим поленьями.
— А как я дышать буду?
— Оставим дырочку для воздуха.
— В землю, как труп?
— В погреб, как картошку, — сказал командир взвода и начал копать яму рядом с поленницей.
Шоша озирался вокруг. Ждал Вукицу: она ушла поискать чего-нибудь съедобного, нарвать ягод и надергать черемши. Она все что-то говорила и о диких грушах и о сливах, которые сейчас как раз дозревают в селах, далеко. Но напрасно Шоша высматривал ее — Вукица так и не вернулась.
Его заставили залезть в яму и сказали, чтобы он не выходил, пока его кто-нибудь не позовет. Принесли ему фляжку воды из ключа, покрыли яму ветками, толстыми сучьями, присыпали землей, а поверх всего аккуратно уложили поленья слоем в метр высотой. Молча ушли, а он остался.
Они ушли, чтобы спрятаться, а Шоша остался под землей. Он знал, что товарищи спрячутся поблизости, и если их не откроют, то как только пройдут вражеские части, прибегут помочь ему выбраться. Но что будет, если противник обнаружит их и схватит? Не выдадут ли его? Что, если немцы придут сюда с собаками? И если кто-нибудь выдаст его. и без пыток, соблазнившись наградой и льстивыми обещаниями?
Они ушли, а Шоша остался.
Тяжелее всего ему было без Вукицы, которую он потерял так скоро. Он не мог усидеть на месте. Пробовал подняться, но голова уперлась в покрывавший яму дерн. В гневе и бессильной ярости он пытался даже приподнять крышу тайника, чтобы выбраться из него. Но тщетно. Надо было примириться с судьбой. Он остался внизу, в темноте, одинокий и беспомощный.
Столько товарищей — и ни одного сейчас не было с ним.
Не было серьезного и рассудительного Словенца, которого он уважал. Не было и Обрада, которого он вечно задирал и вызывал на ссоры, точно тот виноват, что после гибели Младена его, при живом Шоше, назначили командиром отряда. Не было их хмурого, вечно задумчивого Милоша Шилеговича, ни комиссара Чоче, улыбчивого черногорца, который вместе с Обрадом добрался до Козары из какого-то французского лагеря, принеся с собой рассказы о гражданской войне в Испании, интернациональных бригадах и их
Они ушли, а он остался.
Остался один, в земле, как в могиле.
Неужели все этим и кончится? Вариться в самой гуще исторических событий и революционнейших процессов, чтобы потом остаться в одиночестве, как холмик гайдуцкой могилы? Неужели в этом смысл самопожертвования: чтобы человек, который был как знамя, развевающееся перед неустрашимыми отрядами, который стал легендой, вошел в песню («Павеличу не везет, Шоша на него идет»), кончил свою жизнь, как шахтер, засыпанный в шахте? Неужели этим должны завершиться все стремления и все надежды? Можно ли достичь в жизни хоть чего-то прочного, вечного, непреходящего? Неужели пустыми были все эти речи о преобразованиях, революциях, массовых движениях, вся эта вера в мощь и силу убежденности, что победит лучшее, более счастливое, более справедливое общество, которое должно прийти, хотя бы и через кровь и трупы, — так же неотвратимо, как рождается солнце? Что осталось от бесчисленных мечтаний, восторгов, речей и песен? Неужели только эта яма и земля, этот мрак и могила?
Он прислушивался, задыхаясь во тьме, без единого проблеска света, как в кротовой норе. Подымался, подтягивался на локтях, упирался головой в жерди и сырой дерн и снова бросался на дно ямы, сдерживая слезы. Вместо постели было одеяло. Он боролся со сном, но веки смыкались, сознание меркло — и вдруг он просыпался, спрашивая себя, как попал сюда и почему нет солнца.
Победа это или поражение? — разговаривал он с темнотой. Неужели Козара в самом деле побеждена?
Он отпивал несколько глотков из фляжки и пробовал отогнать черные мысли, разъедавшие мозг и сознание. Разве мы не сделали все, что было в человеческих силах? Разве не исполнили до конца свой долг перед народом? Могли ли мы сделать еще что-то? Не осудит ли нас народ?
Он бился, метался, стонал и вздыхал: сокол с поломанными крыльями, которого буря низвергла со звездной высоты, где он могуче парил и властвовал. Пал, не раненый, но сраженный насмерть. Пал без выстрела, в глухом молчании. Быть может, впереди позор: поимка, плен, жесточайшие пытки. Быть может…
Этого я не допущу, думал он. Если меня обнаружат, я знаю, что делать. Он стискивал зубы, точно в ознобе, нащупывал холодную рукоять револьвера на бедре.
Послышались голоса: сначала далекие и неясные, потом все ближе и отчетливей. Бормотание. Мужские голоса. Немцы. Он узнал их по резкому и отрывистому говору. Есть и наши. А, с ними есть и наши.
— Что-то мне эти дрова подозрительны, — сказал один из наших. — Почему тут написано, что они принадлежат Независимому государству Хорватии?
— Спроси лесника.
— С какой стати леснику это писать? Тут что-то нечисто. Лучше всего проверить.
— Переворачивать все эти поленья? Ищи дураков. Я не буду.
— Ну, а я, клянусь богом, буду.
— Берегись гранаты, дурень. Ты что, думаешь, этот, который там внизу, если он там есть, будет сидеть сложа руки? Взорвет гранату, и взлетишь вместе с ним в воздух, как пробка.
— Раскидывай, говорят тебе.
Шоша вытащил револьвер и задрожал. Выстрелить в висок! Мама, не плачь! Он сжимал револьвер, впиваясь взглядом в темный потолок.
Поленья, разлетаясь, казалось, бухали его по черепу.
— Ты что, рехнулся, Степан? Нету тут ничего.
— Есть, Звонко, бьюсь об заклад.
— Дурень ты, Степан. Козара полным-полна таких поленниц… Нету ничего…
— Кабы не было надписи, и я бы думал, что нету. Но эта надпись — это чертовски подозрительно.