Козел на саксе
Шрифт:
Именно во ВНИИТЭ я стал свидетелем официального обыска, проводимого сотрудниками КГБ в столе у одного из наших коллег — всемирно известного искусствоведа Игоря Голомштока. Мы сидели по несколько человек в комнате и у каждого был свой письменный стол для хранения бумаг, документов и рукописей. И вот однажды, по-моему в 1965 году, в одну из таких комнат вошли два человека и попросили всех выйти. Они сказали, что должны сделать обыск в столе Голомштока, причем без посторонних. Только тогда я узнал более подробно, что Игорь Голомшток был свидетелем на известном политическом процессе по делу Синявского и Даниеля и, будучи их другом, отказался отвечать на какие-то вопросы судьи, за что был осужден согласно статье об отказе дачи свидетельских показаний. Ему дали условный срок с выплатой какого-то процента из зарплаты. Но поскольку он, ходя на работу, продолжал считаться осужденным, то, согласно каким-то правилам, должен был проходить постоянную проверку в виде обыска. Все мы, включая и самих сотрудников КГБ, понимали бессмысленность этих формальных обысков, но осадок на душе от них оставался неприятный.
Постепенно в среде сотрудников ВНИИТЭ сами собой сблизились те сотрудники, которые одинаково относились к советской системе. Именно в этом узком кругу я приобщился к теоретически обоснованному и спокойному неприятию большевизма, основанному на глубоком знании всех его пороков и противоречий, его беспощадности и лживости. Мне удалось отойти от обычной бытовой антисоветчины, ширившейся среди советских граждан в связи с постоянным ухудшением условий жизни в СССР. Как это ни странно, во многом помогло разобраться самостоятельное изучение некоторых трудов Карла Маркса применительно к нашей теории дизайна. Начальник нашего отдела Мстислав Федоров был большим знатоком классиков марксизма и под его руководством мы создавали такие красивые утопические картины жизни будущего коммунистического общества, что это напоминало научную фантастику. Тем не менее, все соответствовало марксистским законам. Но на деле все это было абсолютно неприемлемо и не осуществимо в реальной советской жизни и, более того — противоречило политике партии. Чтобы было понятнее, мы разрабатывали концепцию предметной среды будущего, способствующей осуществлению трудовых процессов, как увлекательного хобби, а концепцию отдыха, как продолжения труда, но для себя, для гармоничного развития личности. Жилье рассматривалось как некая форма общественного существования, среда для воспитания и обучения также подчинялась совсем новым принципам педагогики. То же самое касалось сферы науки,
Еще одно столкновение со скрытыми сторонами жизни социалистического общества, открывшее мне глаза на истинное положение вещей, произошло в период сбора мной информации для диссертационной работы. Значительную часть моей диссертации должен был составлять материал, в котором подвергалась анализу вся отрасль советского часового производства. Причем анализ проводился с самых разных точек зрения. Продукция всех 17 часовых заводов рассматривалась не только с позиций ее качества — точности хода, надежности, удобства пользования, наличия дополнительных устройств, но и с точки зрения экономичности, перспективности на международном рынке, современности. За время сбора такого материала я побывал практически на всех заводах, где выудил массу неофициальных сведений о формировании номенклатуры и ассортимента часовой продукции, втерся в доверие к некоторым сотрудникам НИИ часовой промышленности, а также получил через старых знакомых в Министерстве внешней торговли совершенно скрытую информацию о принципах торговли советскими часами за рубежом. Мне открылись такие нелепые факты и такое очковтирательство, что стало понятным, этой диссертации мне не защитить никогда. Научные выводы, сделанные мною там, не устроят никого. Единственно, кто был заинтересован в защите скандальных диссертаций, это директор института, мой научный руководитель, Юрий Борисович Соловьев, человек, по тем временам передовой и достаточно рискованный. Предварительная редакция моей диссертации, которая пошла в ГКНТ, была сразу же засекречена, то есть на руки не выдавалась. Это подтвердило мои предположения. Чтобы было понятнее, почему это произошло, приведу лиши один пример. Советская пресса нередко трубила о том, что в Англию продаются в год десятки миллионов часов Первого часового завода марки «Полет». Я выяснил во ВНЕШТОРГе, что означает эта торговля. Оказалось, что по ценам, ниже себестоимости изделия, англичане скупали наши наручные часы в корпусах, в полном оформлении. Затем они вынимали механизмы, отличавшиеся, кстати высоким качеством, выбрасывали корпуса, механизмы разбирали, промывали в качественных маслах, собирали вновь, вставляли в свои корпуса и продавали под своей маркой «Seconda». Мне до сих пор непонятно, зачем нужно было продавать вместе с механизмами корпуса с циферблатами и стрелками, на которые уходило столько дорогостоящего материала. А сколько высококвалифицированного труда, вложенного в обработку этих материалов, пропадало зря. По отношению к работникам часовой промышленности это было настоящим кощунством. Ясно, что публикация таких фактов была нежелательной даже на уровне защиты диссертации.
Проникнув в некоторые тайны социалистической экономики, я представил себе, какими же циниками являются все руководители верхних ее эшелонов, не просто осведомленные обо всех нелепостях, а и создававших весь этот хаос. Поработав в советской организации и приглядевшись к разным типам наших граждан поближе, я начал оценивать людей, исходя из их причастности к членству в партии. Будучи студентом, мне редко приходилось сталкиваться с членами КПСС, вокруг были одни комсомольцы. А придя в НИИ, я попал в тесное соприкосновение с партийной организацией, которая решала многое в жизни института. Стало понятно, что, согласно неписаным правилам, ни один руководящий работник, начиная с начальника отдела, не может быть беспартийным. Руководителем группы — еще возможно, но выше — «no pasaran». Стало ясно и то, что члены партии гораздо более устойчивы на своих местах, что уволить их без решения партийной организации просто невозможно, а партия своих в обиду не дает, пожурит, в крайнем случае даст выговор, и все. Обрисовался типичный образ секретаря партбюро, человека, занимающего может быть и не такую важную должность как специалист, но являющийся подчас не менее влиятельной фигурой в институте, чем сам директор. Партийный вождь любой организации был ведь тесно связан с райкомом партии, а те с горкомом и так далее. Так что, портить отношения с секретарем парткома никакое начальство не хотело. Проработав некоторое время в институте, я начал постепенно узнавать, кто из сотрудников — члены партии. В некоторых случаях это открытие мешало мне дальше быть с таким человеком полностью откровенным, наши отношения оставались внешне такими же, но близости уже не было. Но, пожалуй, наиболее неприятные воспоминания, связанные с принадлежностью к партии, связаны у меня с теми моментами, когда я вдруг узнавал, что один из моих коллег, мой приятель, ровесник и человек, казавшийся мне единомышленником, подавал заявление в ряды КПСС. Здесь все было настолько понятно и противно, что я не мог больше смотреть ему в глаза, обходил стороной, увидев издалека, лишь бы не здороваться. Человек этот, наплевав на мнение людей своего круга, открыто становился карьеристом. Это было крайне неприятное явление в среде молодых специалистов, недавних выпускников ВУЗов, но оно еще больше сплачивало тех, кто продолжал жить согласно своим убеждениям, не приспосабливаясь. Должен сказать, что среди коммунистов встречались не только отъявленные карьеристы, но и люди, действительно убежденные в правоте дела партии, слепо согласные со всем, что делалось в стране. Эта вера была единственным способом выживания для многих из них. Ведь стоило только начать сомневаться, и тогда вся прошлая жизнь, построенная на такой вере, оказалась бы большой ошибкой, если не преступлением. А вся последующая — адом. Поэтому члены партии, многое отдавшие ее делу, ветераны войны и труда, естественно, эту веру всячески в себе берегли и культивировали. Они старались не замечать многих вещей, противоречащих не только партийным идеалам, но и общечеловеческим ценностям. За свою жизнь мне пришлось проследить, как старшее поколение несколько раз за свою жизнь пыталось принять те объяснения и оправдания, которые ему подсовывала пропаганда при изменении так называемого генерального курса партии. После разоблачения культа личности в середине 50-х все свалили на Сталина и его ближайшее окружение, а партия осталась в позе победителя. Загубленные жизни десятков миллионов сограждан, не послужили достаточным основанием для повального выхода из рядов КПСС. С прежним энтузиазмом все пошли за Хрущевым, затем с неменьшим — за Брежневым. С необыкновенной легкостью партийцы, а за ними и простой народ принимали на веру обоснования необходимости всего, чего угодно — кровавых венгерских событий 1956 года, Пражской весны 1968 года, ввода войск в Афганистан в 1980-м, политических процессов над правозащитниками, высылки Солженицина, ссылки Сахарова и многого другого. Для того, чтобы не кривить душой перед самим собой, и хотя бы внутренне усомниться в правоте подобных решений партии, нужно было иметь большое мужество. Поэтому все, что шло со страниц газет, с экранов телевизоров и из радио эфира, сомнению не подвергалось. Развал веры начался гораздо позднее, когда подошли так называемые перестройка и гласность. Но тогда класть партбилет на стол или публично сжигать его было уже поздно, хотя у многих он так и остался в сохранности, на всякий случай. Поэтому, к убежденным коммунистам я относился как к некоторой данности, с которой ничего не поделаешь, может быть даже с некоторой долей уважения за их упрямство. Но к явным карьеристам, вступавших в ряды из простого расчета, испытывал в лучшем случае брезгливость. В среде новоиспеченных коммунистов, особенно принадлежавших к интеллигенции, зародились в те времена различные оправдания такого решения. Одно из них формулировалось, как желание разбавить собой (хорошим) партийную массу (подразумевалось — плохую). Здесь налицо был явный цинизм. Другое объяснение подачи заявления в партию основывалось на том, что это как бы способствовало занятию должности начальника вместо возможной сволочи, которая не даст жить никому. Здесь была доля правды. Больших ученых или крупных специалистов, достигших определенной известности и авторитета, обычно обрабатывали, уговаривая вступить в партию, особенно, если им предстояло занять руководящие посты на предприятии, в учреждении, в отрасли. Подавляющее большинство вынуждено было согласиться, боясь потерять влияние и подвести свое дело, а вместе с ним и коллектив. Но, попадая в жесткую систему партийной дисциплины, такие люди, наоборот, чаще всего теряли самостоятельность и становились управляемыми орудиями в руках партии. Я наблюдал, как с годами менялись молодые люди, вступившие в КПСС, как они переходили в какую-то иную человеческую категорию. Пребывание в партийной среде, сидение на партсобраниях, участие в принятии решений и постановлений, в голосованиях — все это не могло пройти бесследно даже для самого циника, откровенно вступившего туда из практических соображении. Он становился частью этого целого, причем огромного, ведь в рядах КППС состояли миллионы советских людей. Одним из важных факторов, сохранявших единство партии, этой элитарной части советского общества, был еще и обычный страх. Ведь из партии нельзя было просто выйти. Если и находился такой безумец, то он считался предателем. Оттуда лишь выгоняли с позором, причем человек, исключенный из партии, считался изгоем и выше определенного уровня в карьере дальше прыгнуть уже не мог. А скрыть факт исключения было невозможно. Заканчивая тему партийности, я хотел бы заметить, что наблюдения за политическими процессами, происходящими сейчас, в конце 90-х годов в российском, формально демократическом обществе, открыли для меня некоторые свойства, присущие любой партии. И наиболее характерным из них является стремление к власти. А борьба за власть становится зачастую самоцелью, неважно, какою ценой за все это заплатит народ. Так как КППСС была единственной партией тогда, то борьба, шедшая внутри и была, по сути дела, движущей силой в процессе развития, то есть деградации, советского общества. А сейчас, если кто-то не может реализоваться как творческая личность, он идет в любую партию и реализует идею борьбы за власть. Несколько лет назад, когда образовывалась новая демократическая партия Егора Гайдара, меня пригласили вступить в ее ряды. Я решил проверить себя и пришел на первый учредительный съезд. Формально, по социальному составу и по декларируемой платформе, у меня не было никаких противоречий внутри. Сам Гайдар вызывал определенную человеческую симпатию, несмотря на все приписанные ему грехи в связи с обвальными реформами. Идя на это мероприятие, я сказал своей маме, бывшей
За время моей службы во ВНИИТЭ, да и позднее, будучи уже профессиональным музыкантом, я не раз сталкивался со случаями так называемого «отвала», то есть бегства, незаконной эмиграции за рубеж. Я хотел бы заострить свое внимание на этой теме, как на одном из признаков того времени. Нежелание советских властей выпускать граждан за пределы своей страны привело ко многим нежелательным последствиям и было по меньшей мере неумным. Невозможность сменить страну проживания порождало у многих советских граждан непреодолимое желание «свалить». Недоверие и подозрительность властей к любому, кто ехал за границу, было вопиющим и вызывало лишь обозленность у тех, кто и не собиралься оставаться за рубежом. Особенно мечтали об отвале любым способом те, кто не был внутренне связан с местом, где родился и вырос. Признаться, я тоже некоторое время только и мечтал о том, чтобы стать американцем, но, нескольких посещений даже стран соцлагеря было достаточно, чтобы почувствовать утопичность этих мыслей. Я понял, что больше двух недель нигде, кроме Москвы находиться не смогу, уж очень я к ней привязан. Официальная эмиграция советских евреев в Израиль началась в конце 60-х, небольшими партиями. Еще до этого советские люди изобрели самые разные способы, чтобы сбежать на Запад. Перейти просто так, ногами, советскую границу, которая была на замке, не представлялось возможным. Хотя были известны и такие случаи. Тогда ходили легенды о людях, переходивших в глухом северном лесу советско-финскую границу. Затем, не попадаясь на глаза ни финским властям, ни населению, им надо было добраться через всю страну до парома, идущего в Швецию, и как-то попасть на него. Тогда Швеция, в отличие от Финляндии, советских беглецов обратно не выдывала. Выйти замуж за иностранца или жениться на иностранке, чтобы уехать из страны, было самым привлекательным способом. Но такие случаи были были редкостью и здесь все зависело от везения — иностранцев в СССР было мало, да и не все из них подходили под матримониальные цели. А уж какие препоны и рогатки ставили советским гражданам наши власти при оформлении брачных документов, не берусь описать. Я знал супружеские пары, которые выбрались из Союза путем развода, последующих фиктивных браков с иностранцами, отъезда за рубеж и воссоединения на новом месте жительства.
Но самым распространенным способом «отвала» было невозвращенство. Оставались на Западе чаще всего во время туристических поездок, зарубежных гастролей и спортивных турне, а также сбегали из официальных командировок на какие-нибудь научные конференции или симпозиумы. После каждого такого ЧП страдала масса людей. В первую очередь виноватыми оказывались те, кто подписал характеристику, то есть члены так называемого «треугольника» секретарь парткома, председатель месткома и начальник отдела кадров. Ну и, конечно, — начальник тур-группы или делегации, который «не усмотрел». Им доставалось, как говорится, по первое число. В случае, если оставался како-то ответственный сотрудник, начальника отдела кадров могли уволить, секретарь парткома получал партийный выговор, что для члена КПСС было несмываемым пятном в биографии на всю жизнь. Страдали и родственники сбежавших, у них начинались большие проблемы с трудоустойством и прочие неприятности в биографии. Находились отчаянные головы, пытавшиеся оказаться за границей при помощи террористического акта — угона пассажирского, а то и военного самолета. Но такие случаи заканчивались чаще всего трагически, достаточно вспомнить случай с самодеятельным диксиленд-бэндом братьев Овечкиных из Красноярска, когда почти вся их семья, возглавляемая матерью, погибла при захвате ими самолета, в схватке со спецназом. Поэтому можно понять тех, кто с такой неохотой подписывал характеристики, необходимые для выезда за рубеж.
Довольно много невозвращенцев было в среде классических музыкантов, артистов балета и прочих профессионалов, кто заведомо мог расчитывать на успех за рубежом. Но и ездили они постоянно. Госконцерт в советские времена в капстраны ни наших эстрадников, ни джазменов практически не посылал. Поэтому, когда после возвращения из зарубежных гастролей какого-нибудь симфонического оркестра шли слухи о том, что кто-то остался, обычно шутили, напевая фразу из популярной советской песни о войне: «Здравствуй мама, возвратились мы не все…». Был лишь один нашумевший случай бегства за рубеж двух наших джазменов — контрабасиста Игоря Берукштиса и саксофониста Бориса Мидного. Они попросили политического убежища у Соединенных Штатов Америки во время пребывания в Японии на гастролях с прграммой студии эстрадно-циркового искусства, по-моему, в 1964 году. При этом они сделали ряд политических заявлений о причинах их бегства. Все это было передано по различным «вражеским голосам» и стало всеобщим достоянием. Последствия мы ощутили на своей шкуре незамедлительно. Доверие к джазу, которого мы добивались в предыдущие годы, рухнуло. Нас снова стали называть идеологическими шпионами и предателями, ссылаясь на наших коллег. В газете «Советская культура», органе ЦК КПСС, появился нехороший фельетон писательницы Татьяны Тэсс под названием «Кто будет играть в их джазе», где автор давя на женские чувствительные струны, приводила фрагменты бесед с брошенными на Родине матерью и женой Игоря Берукштиса. Некоторое время эта тема была на устах советских людей, а потом постепенно все вернулось на свои места.
Я «завязал» с карьерой теоретика-дизайнера моментально и без раздумий, как только представилась возможность стать профессиональным музыкантом вместе со своим ансамблем «Арсенал», весной 1976 года, когда нас начали оформлять на работу в одной из филармоний страны. Но рассказ об этом впереди.
Глава 12. На подступах к «Арсеналу»
Пропажа саксофона после ограбления в «Печоре» сыграла в моей жизни двоякую роль. С одной стороны, я испытал сильнейшие отрицательные эмоции, близкие к шоку, с другой — после этого началась новая пора в моей жизни. Сперва, в течение нескольких дней, надо было привыкнуть к мысли, что играть не на чем. Это не укладывалось в сознании. К тому же, вместе с инструментом исчез и уникальный мундштук, который тогда и в Штатах было достать нелегко, так как его делали на заказ для профессионалов. В том же футляре остался и набор фирменных тростей, тоже бесценный. Затем наступило состояние некоей прострации, равнодушия, нежелания что-либо делать, даже играть. Но это, как оказалось позднее, пошло мне на пользу. Приостановив всю свою джазовую активность, я получил возможность осмотреться по сторонам, избавиться от тех шор, которые присущи обычно профессионалам своего дела или фанатикам чего-либо. Пропажа саксофона совпала для меня с определенным творческим кризисом, состоянием, когда тебя уже не устраивает то, что ты делаешь, а куда двигаться дальше — не совсем понятно. Дело в том, что к этому моменту я был убежденным авангардистом, игравшим и исповедывавшим так называемый «фри-джаз». Это была музыка позднего Колтрэйна, Орнета Коулмена, Альберта Айлера, Арчи Шеппа, Робина Кениаты, Джона Чикая, Джузеппи Логана и т. п. Я глубоко проникся очень актуальной тогда эстетикой протеста и антикрасоты, и вполне осознанно играл со своим квартетом музыку вне тональности, часто без фиксированного ритма и даже без свинга. Все держалось только на тонком понимании стиля, на ощущении протеста против банальности. У меня чудом сохранилась запись 1970-го года, сделанная в Ереване, куда мой квартет, где играли Игорь Яхилевич на рояле, Анатолий Соболев на контрабасе и Михаил Кудряшов на барабанах, был приглашен армянскими энтузиастами джаза. Перед концертом гостеприимные ереванцы поводили нас по каким-то нелегальным частным ресторанам и накормили редкими блюдами национальной кухни, а главное — накачали армянским коньяком. Игорь Яхилевич, человек не очень приспособленный к выпивке, просто «отрубился» часа за два до выступления. Так что нам пришлось отмачивать его в холодной воде и отпаивать нашатырным спиртом. Приняли нас так, как в Москве принимали бы американцев. Но и мы играли с настроением. Надо сказать, что в московской джазовой среде фри-джаз не имел моральной поддержки, он просто не одобрялся. Закоренелые бопперы, хранители традиций, типа Виталия Клейнота и его окружения, с презрением называли такую музыку «собачатиной». С одной стороны, здесь имела место типичная кастовая ограниченность, а с другой это было направлено против появления большого количества новоявленных авангардистов, профанаторов-понтярщиков, которые, не научившись играть «традицию», хотели казаться мастерами нового джаза. Меня тоже не радовало появление на «джемах» таких новоявленных авангардистов, явно не владевших основами гармонического и мелодического мышления, чувством формы и элементарным музыкальным вкусом.
Несмотря на свою тогдашнюю убежденность в том, что и как я играю, где-то в подсознании все явственнее проступала мысль о тупиковости ситуации. Ведь фри-джаз явился конечным этапом процесса разрушения всех рамок, ограничивавших музыкантов предыдущих стилей. Был отменен «квадрат», то есть гармоническая схема типа «запев-припев», затем упразднились частые и изощренные смены аккордов, позднее — и сам лад, тональность пьесы. Музыка стала атональной, а параллельно и аритмичной, свободной от чего-либо. Когда я достаточно поиграл в такой эстетике, то постепенно почувствовал, что разрушать больше нечего, дальше — тупик, повтор. И вот, оставшись на время без дела, я стал более внимательно прислушиваться к тому, что происходило с музыкой вокруг, вне рамок джаза. А происходило очень многое — это было время пика развития рок-культуры. В Москве уже достаточно сформировалось движение хиппи со своими лидерами, подпольными «хатами», «плешками», концертами и «сешенами» в разных хитрых клубах. Я помню, как попал впервые на квартиру к одному очень толковому коллекционеру самых современных рок записей, Косте Орлову. Послушав его записи, я осознал, что за последние годы в мире образовался гигантский пласт новой музыки. Особенно меня поразило то, что некоторые ее образцы не уступали по сложности и изощренности тому, что было создано в современном джазе. До этого я конечно знал о рок-н-ролле, о «Beatles» и «Rolling Stones», а также о польском «биг-бите» типа «Скальдов», но это никак не пересекалось с у меня в сознании с Чарли Паркером или Кэннонболлом Эддерли, не говоря уж о Джоне Колтрэйне или Орнете Коулмене. И вдруг, сидя у Кости Орлова, я обнаруживаю музыку групп «King Crimson» или «Colosseum», где на саксофоне играет явный колтрейнист Дик Хексталь-Смит, я узнаю, что в рок-группе «The Flock» играют такие джазмены как трубач Иан Карр и скрипач Джерри Гудмен. Я открываю для себя группы «Аir Force», «Soft Machine», «Third Ear Band». Меня потрясает музыка трио «Emerson, Lake and Palmer», особенно их «Tarкus». Ну, а «Chicago» и «Blood, Sweat and Tears» просто согревают душу своей мужественной и простой красотой. Следующим этапом после усвоения музыки, чем-то родственной джазу, я начинаю по-настоящему воспринимать и то, что уже тогда составляет рок-классику «Pink Floyd», «Kinks», Джими Хендрикса и Дженис Джоплин, «Grand Funk Railroad», «Deep Purple» и «Led Zeppelin», «Cream» и многое другое.
В моем сознании произошел тогда полный переворот. Я переписал на свой магнитофон огромное количество новой для меня музыки и стал слушать ее без конца, все больше проникаясь эстетикой рок-культуры. Я начал посещать подпольные рок-концерты, ходить на квартиры, где собирались молодые хиппи и слушали последние записи. Общаться с хипповой молодежью, будучи одетым как «штатник», в костюм и ботинки, было делом безнадежным. Для тогдашних хиппи, сурово преследуемых властями, любой человек с короткими волосами и не в «джинсе» представлял опасность, или, в лучшем случае, вызывал неприязнь. Окончательную точку в процессе приобщения меня к культуре хиппи поставила рок-опера «Jesus Christ Superstar», которая заодно и всколыхнула в моей душе новую волну более глубокого приобщения к христианскому учению, к вере.