Козленок за два гроша
Шрифт:
Он неистово принялся хлестать себя веником; он бил себя за все грехи, сущие и не сущие, за свои и за грехи своих детей.
— Эфраим! Что ты делаешь, Эфраим! — испуганно пролепетал Авнер. Жара утомила его; он сидел на лавке, опустив в воду ноги, и чем-то был похож на пророка Моисея на библейской картинке — только без его пышной бороды, без посоха и без толпы, ожидавшей его пророческого слова.
Старик Эфраим хлестал себя веником, несмотря ни на какие увещевания, как будто хотел забить себя до смерти.
Наконец и он устал.
С бороды,
Купальщики высыпали в предбанник, где, кроме банщика-горбуна, никого не было.
— Евреи! — вдруг воскликнул нищий. — С нами мылся не Ротшильд, а самый обыкновенный воришка! Что-то я не вижу своих портков и рубахи.
Старик Эфраим, Шмуле-Сендер и «палестинец», который был одет как бы на все времена года (до Палестины путь далекий), застыли от удивления.
— Вот твоя одежда, — сказал банщик, сгреб чужие вещи (видно, того — Ротшильда) и протянул ошарашенному Авнеру.
— Мои? Панталоны? Штиблеты?
— Твои!
— Да их, дружок, подменили!
— Панталоны и штиблеты, а также свежую сорочку и чистое исподнее, чулки оставил реб Шая.
— Мы не знаем никакого реб Шаи, — заступился за голого Авнера Шмуле-Сендер. Где это слыхано, чтобы человек спутал нищенские портки с панталонами и штиблетами. Зачем Авнеру эти диковинные чулки? Эти панталоны? Подойдет к кому-нибудь в таком одеянии, попросит милостыню, а его так огреют, так ошпарят.
— Одевайся, — подбодрил его старик Эфраим. — В этих панталонах и штиблетах ты станешь прежним Авнером. Авнером Розенталем, у которого наши отцы и мы покупали изюм и корицу.
Но Авнер про эти панталоны и слышать не хотел. Он стоял, непреклонный, нагой, как тогда, под деревьями в лесу, из которого его насилу вытащили. Станет прежним Розенталем?! Много они, голодранцы, понимают! Авнер Розенталь, бакалейщик, по весне, в мае, носил совсем не такие сорочки и не обувал никаких штиблетов. Только сандалии. Только сандалии на мягкой подошве, которые не пропускают воду и в которых ступаешь по земле, как будто ты ее единственный хозяин.
— Авнер, — вдруг сказал Шмуле-Сендер. — Ты когда-то носил и панталоны, и штиблеты. А я никогда. Давай поменяемся. Ты влезешь в мою одежду, а я — в этого реб Шаи. — И он обратился к банщику: — А он… этот реб Шая… нас не разденет посреди дороги?
— Нет, — ответил горбун. — Реб Шая каждый месяц разъезжает по уезду и оставляет в бане свою одежду.
— У него что, магазин?
— Нет, — так же приветливо ответил банщик. — У него доброе сердце.
Попутчики переглянулись. Доброе сердце? Доброе сердце и штиблеты — разные вещи. В слякоть, пожалуй, лучше доброе сердце!
— А что он будет делать с моими портками и рубахой?
— Что будет делать? — горбун ласково улыбнулся. — Что и всегда.
— А что он делает всегда?
— Разъезжает или ходит в бедняцкой одежде до следующего банного дня. А через месяц, в следующий банный день,
— Есть же такие чудаки на свете! — восхитился Шмуле-Сендер. — Ну что, Авнер, меняемся?
— А у тебя вшей нет? — невесело сострил нищий. — Вшей я больше боюсь, чем смерти. Смерть раз укусит, и готово. А вошь…
«Палестинец» слушал и морщился. О чем они говорят? О вшах, о панталонах, о штиблетах. Хоть бы один из них вспомнил про родину своих праотцев, где в кисельных берегах текут молочные реки. Казалось, они слыхом не слыхивали ни про Иордан, ни про Самарию и Иудею, ни про подвиг Маккавеев. Вши! Вши! Черт бы их побрал!
Авнер стал облачаться в одежду Шмуле-Сендера, а тот неторопливо, с какой-то величавой торжественностью надел белую сорочку реб Шаи (он, наверно, какой-нибудь подрядчик, а может, еще более важный туз), потом с таким же горделивым спокойствием — панталоны, потом эти вычурные, великоватые штиблеты. В таком виде и Берлу показаться не стыдно. Приодеть бы только Фейгу, чтобы не смахивала на пугало.
Он был счастлив. Когда все обсохли и стали располагаться тут же, в предбаннике, на ночлег, Шмуле-Сендер наотрез отказался раздеться.
В новом своем одеянии он и вышел во двор, к лошади.
Гнедая не узнала его в белой сорочке, метнулась в сторону, но Шмуле-Сендер погладил ее по холке, что-то шепнул в большое лопушиное ухо, и шепот примирил их, как влюбленных.
Почти совсем смеркалось.
На весеннем небе появилась первая звезда и, как это бывает в середине апреля, вслед за ней дружно высыпал целый выводок. Звезд было великое множество, но Шмуле-Сендер почему-то среди них искал ту, первую.
— Если я ее найду, — прошептал он лошади, — мы, может быть, еще увидимся.
Лошадь знала, о ком он говорит, — о белом счастливом Берле.
Теперь и она своими вишневыми глазами уставилась на звездное небо.
Господи, мелькнуло у Шмуле-Сендера, как страшно, когда свою звезду ищет бессловесная лошадь!
Белому счастливому Берлу, видно, некогда смотреть на небо. Зачем им впустую смотреть на небесный купол, если в отличие от них, пленников черты оседлости, они находят счастье на земле? Что это за земля такая Америка, где еврею за всю жизнь некогда даже взглянуть на небо?
Шмуле-Сендер забрался в телегу, сел на козлы, обмотал себя вожжами и приготовился было во дворе бани встретить утро.
— Пойди поспи в предбаннике на лавке, — услышал он голос Эфраима. — Мне все равно не спится. Я посторожу твою гнедую. — Он покосился на своего друга в белой сорочке, в штиблетах на босу ногу — возница так спешил, что совсем забыл про чулки.
— Жалеешь? — спросил Эфраим.
— О чем?
— Что поехал со мной?
— Нет, — ответил Шмуле-Сендер. На мгновение ему показалось, что он нашел ее, ту первую свою звезду, но в ней не было ни изначальной яркости, ослепившей его, ни того приманившего тепла.