Козленок за два гроша
Шрифт:
Когда телега вкатила в деревню, за ней увязались чумазые белоголовые мальчишки. Они бежали следом и что-то выкрикивали.
— Что они кричали? — спросил Шмуле-Сендер у Авнера. Из них только он сносно знал литовский язык. Нищий, уверял Авнер, как и бог, должен говорить на всех языках мира. Протянутой руки мало: могут не понять. Вместо того чтобы подать милостыню, пожмут руку. А в рукопожатии что толку?
— Они кричат: «Евреи приехали! Евреи!» — объяснил Шмуле-Сендеру говоривший на всех языках Авнер.
Огольцы не унимались, прыгали
— Евреи приехали! Евреи!..
От этого крика радость Шмуле-Сендера как-то поблекла, сморщилась; он несколько раз замахнулся на мальцов кнутом, но потом сунул его за пазуху. Как хорошо, подумал он, что его белому счастливому Берлу никогда не придется ни подковывать в глухомани лошадей, ни приезжать сюда вместе с Ширли (когда они уезжали, Ширли называлась просто Соре! Ну чем, скажите, Соре хуже Ширли?), с сыном Джорджем (язык сломаешь, пока выговоришь!), с дочкой Евой на самоходной карете, которая не боится никаких разбойников, которую не надо подковывать и которая не требует никакого овса.
Шмуле-Сендер снова с надеждой глянул на «палестинца». Человек в такую даль отправляется! Это тебе не то что в Вильно. Это, наверно, в три раза дальше, чем в Вильно, а может, и больше. Через Одессу, через Турцию! Полдороги на перекладных и на пароходах, а полдороги пешком по раскаленным пескам пустыни, где нет ни одного водовоза. Заартачился человек — на землю праотцев! Мог же, как Берл, в этот самый Нью-Йорк! Ничего не поделаешь. Видно, это на роду написано: кому доллары, а кому — турки. А кому — вот это пасмурное литовское небо, эта пахота, этот раскисший от дождей проселок.
Шмуле-Сендеру вдруг пришло в голову обратиться к Авнеру. Разве нищий не может попросить подаяние в виде овса. Конечно, он не лошадь, но, может, соскучился по овсяной каше?
— Авнер, — сказал Шмуле-Сендер, придерживая лошадь. — У меня к тебе большая просьба.
— У тебя что, овес кончился?
Господи, как он догадался! У Шмуле-Сендера, наверно, на лбу написано: «Кончился овес!»
— Прошу тебя не от своего имени, а от имени моей лошади. Мне ты можешь отказать, но ей…
Шмуле-Сендер произнес эти слова так, как будто обращался к нищему не от имени гнедой, а от имени самого русского царя.
Авнер уважал лошадь водовоза. Может, больше, чем самого Шмуле-Сендера. Но он никогда еще не просил милостыни в виде овса. Мало ли чего ему в жизни подавали: и пасхальные пироги, и ханукальные оладьи (чаще всего остывшие), и поношенные башмаки, и ермолку, чтобы не забывал, что он не просто побирушка, а побирушка-еврей. Но овес!
— Мы же договорились помочь Эфраиму в его беде. Помнишь, Авнер, что ты сказал: «Если надо, в любую дверь постучусь, все, что надо, попрошу!»
— Ну?
Авнер не был расположен к долгому разговору. За последние дни он очень изменился. Вроде бы Авнер и вроде бы не Авнер: осунулся, щеки ввалились, шаг сделался короче, словно и у него отвалилась подкова.
— Пока мы будем подковывать мою гнедую, обойди
Шмуле-Сендер ждал, что Авнер разразится бранью — о, он умел браниться. Но нищий остановился, оглядел возницу, старика Эфраима, «палестинца», окрестности, подернутые влажной, банной дымкой.
— А кто из вас знает, как по-ихнему «овес»?
Никто не ответил.
И впервые Авнеру стало странно, что все они, живущие на земле литвинов, не знают такого простого слова, как «овес». Отец учил его торговым словам: «разнос» — «изюм», «цинамонас» — «корица». Но чтобы прожить жизнь, одних торговых слов мало.
— Скажешь — хлеб… лошадиный хлеб, — подсказывал сметливый Шмуле-Сендер. — И еще скажешь, что мы едем на похороны. Тому, кто едет на похороны, нельзя ни в чем отказывать.
Шмуле-Сендер сам не знал, откуда он выкопал эту мудрость и мудрость ли это вообще, но если она поможет Авнеру в его нелегком деле, то ее стоит записать в Тору.
— Попытаюсь, — пообещал Авнер.
Ему не хотелось, чтобы Шмуле-Сендер дальше распространялся о похоронах: старик Эфраим все слышал, и каждое напоминание о них заставляло его съеживаться и вздрагивать.
— А они про это знают? — спросил Авнер и обвел своей испытанной рукой нахохлившиеся крестьянские избы.
Приземистые, крытые соломой, они и впрямь походили на кур, сбежавшихся к навозной куче в надежде найти одну овсинку.
— Про что?
— Про похороны.
— Кто же про похороны не знает, — соврал Шмуле-Сендер. Он снова не заметил, как при упоминании о похоронах старик Эфраим опустил голову, сгорбился, тяжело задышал. Для него и для Авнера похороны были чем-то далеким, почти несбыточным, а Эфраиму в этом слове слышалось плюханье могильной земли. Конечно, без овса они никуда не двинутся. Или должны будут сами впрячься в телегу. Но зачем каркать? Ведь так, чего доброго, и накаркаешь!
— Перестаньте, — сказал он тихо. — Сына моего прежде времени хороните.
— Господь с тобой! — ужаснулся Шмуле-Сендер. — Куда бы я, например, ни ехал, я еду на собственные похороны.
Он выхватил из-за пазухи кнут и несколько раз огрел притомившуюся скотину.
— Вся жизнь, как подумаешь, долгая или короткая езда на кладбище. Разве я не прав?
Лошадь с трудом вытаскивала мохнатые, в плешинах, ноги из залитых водой воронок.
От бдительной преданности надрывались деревенские собаки — одна злее другой.
— А я… я, например, еду с кладбища, — сказал «палестинец».
— Не зарекайся. Какой-нибудь турок или араб всадит тебе под сердце ятаган, и баста, — заявил Шмуле-Сендер.
— Все равно я еду с кладбища… Вспомните только Кишинев! Сколько там наших вырезали. И еще вырежут… Детей малых не пожалели. А в чем их вина? В том, что родились под еврейской крышей. Надо удирать, пока не закрыли ворота.
— Надо учиться не удирать, а давать сдачи, — напустился на попутчика старик Эфраим. — Мы должны научиться…